Она продолжила шевелить губами, водить датчиком по животу и левой рукой нажимать на кнопки стоящего перед ней аппарата.
Мария Давидовна широко открытыми глазами смотрела на черно-белое изображение, где не совсем понятные очертания маленькой человеческой фигуры находились в постоянном изменении, словно ребенок пребывал в бесконечном и неутомимом танце. Она на мгновение увидела, как плод крутит головой, как поджатые ножки распрямляются. И тут же поняла, что, наверное, это были не ножки, а ручки. Затем тело перетекло в боковое положение, словно плод совершил очень пластичное танцевальное па, и теперь она даже не понимала, что какие части тела видела на мониторе.
— Ну, вот, теперь можно и поговорить, — наконец-то сказала врач, и убрала датчик, — своей пеленкой сотрите гель с живота и одевайтесь.
Врач переместилась за стол и стала писать в диспансерной книжке.
Мария Давидовна быстро привела себя в порядок и села рядом.
— Судя по размерам плода, беременность сейчас тринадцать недель. Голова, тело, ручки и ножки присутствуют в обычных местах, — улыбнулась врач своей шутке, — кости лицевого черепа в норме, воротниковое пространство полтора миллиметра.
— А кто там, мальчик или девочка?
— Так, я думала, что разговариваю с человеком, имеющим медицинское образование, — усмехнулась врач, — а вы такие же глупые вопросы задаете, как и все остальные беременные женщины.
— Да, конечно, — кивнула Мария Давидовна, — я просто подумала, что, может, вы случайно увидели пол плода.
— Нет. Держите свою карту, и идите. Ваш врач всё вам объяснит.
Мария Давидовна сказала спасибо, взяла свою карту и вышла из кабинета.
Тринадцать недель или три месяца и одна неделя.
Много это или мало?
У неё прошел ранний токсикоз, и теперь она кушала всё, что хотела. По утрам не тошнило, аппетит присутствовал даже после того, как она плотно поест, но, главное, снова хотелось жить. Она с удовольствием ходила на работу, хотя теперь выполняла свои обязанности без особого энтузиазма, отказывая в консультациях и освидетельствованиях, где могли обойтись без неё. Она с радостью шла домой после работы, даже зная, что в четырех стенах её никто не ждет, — тот, с кем она могла поговорить и о ком она заботиться, всегда был с ней.
В тишине своей квартиры она говорила, обращаясь к ребенку, и только одно мешало ей вести полноценный разговор — она не знала пол плода, поэтому обращалась к нему неопределенным словом «ребенок». Она садилась перед проигрывателем, ставила диск с успокаивающей музыкой и вместе с ребенком слушала записи, пребывая в мире, где нет никаких раздражающих факторов. Она перестала смотреть новостные программы по телевизору, чтобы не было отрицательных эмоций.
Мария Давидовна вышла на крыльцо поликлиники. Спорящей парочки уже не было. Она посмотрела на небо — низко висящие серые тучи, редкие «белые мухи», как предвестники скорой зимы. Да, уже середина осени, за которой придет зима. А потом будет весна. Она мысленно посчитала, в каком месяце она будет рожать. Получилось, что в конце марта или начале апреля. Она улыбнулась, словно эти весенние месяцы будущего года совсем недалеко. Время пролетит быстро.
Мария Давидовна пошла домой, думая о том, что она расскажет ребенку о встрече с ним. И что она даст своему ребенку всю свою любовь и нежность.
На стоянке перед поликлиникой в служебном автомобиле сидел капитан Ильюшенков. Он пристально смотрел на женщину, стоящую на крыльце и созерцающую окружающий мир со счастливой улыбкой на лице. Если вначале он подумал, что Гринберг пришла в поликлинику к терапевту или какому-нибудь другому специалисту, то теперь он начал сильно в этом сомневаться. Такое же выражение лица он видел у своей жены, когда она впервые сказала ему о своей беременности.
— Что же, если я думаю в правильном направлении, то надо точно узнать, в чем тут дело, — пробормотал он в тишине автомобиля. Он смотрел вслед уходящей к автобусной остановке доктору Гринберг и пытался прийти в себя от пришедших в голову неясных предположений.
Мы по-прежнему идем вдоль реки, которая медленно несет свои воды в неизвестную даль. Я поднимаю голову и вижу первые снежинки, которые падают сверху. Похоже, что скоро придет зима. Вчера мы доели последние запасы продуктов, которые в последние дни старательно растягивали. В глазах Виктора я всё чаще замечаю обреченное непонимание происходящего — он никак не может смириться с тем, что заблудился в тайге и не знает, где находится. Валентин молчит уже два дня, и, судя по лицу, ненавидит всё и вся.
Я спокоен и невозмутим, потому что уверен в том, что скоро всё закончится. Нет, я не думаю, что мы придем к людям. Я уверен в том, что в ближайшее время в сознании Валентина голод и ярость преодолеют страх и нерешительность. Он станет самим собой, и в этот момент мне надо быть рядом с Виктором.
Потому что он мне нравится, и мне бы не хотелось, чтобы он умер, как жертвенная скотина.
— Какое сегодня число по календарю? — спрашиваю я.
— Пятнадцатое октября, — отвечает Виктор.
— Для середины осени еще достаточно тепло.
— Не знаю, — мотает головой Виктор, — может, так оно и есть, но если мы в ближайшее время не выйдем к людям, то нам придется очень нелегко. Особенно тебе — в свитере и ветровке.
Я слышу явное сомнение в его голосе. Он совсем не уверен в том, что мы найдем людей.
— В последние годы на Урале зимы теплые, — неожиданно для нас говорит Валентин, — впрочем, как и во всей европейской части России.
Виктор останавливается, поворачивается к нему и спрашивает:
— А с чего ты решил, что мы сейчас находимся на Урале?
— А где же еще? — опешив от удивления, говорит Валентин.
— Не знаю. Если бы мы были в уральской тайге, то я бы знал, куда идти.
Он отворачивается от собеседника и продолжает путь.
Валентин отрешенно смотрит на его спину, и не знает, что делать. На лице странная мимика — дрожащие веки, перекошенные губы, словно он вот-вот заплачет, крылья носа раздуваются, будто слепая ярость заполонила его сознание. В глазах отсутствует ясность, словно он пытается объяснить самому себе то, что не может понять, и что не принимает Виктор.
Я задумчиво смотрю на Валентина. Мне кажется, что у него совсем плохо с разумом, но у меня нет диагноза. Если бы я мог сжать руками его голову, чтобы увидеть проблему, то всем нам было бы проще.
— Что смотришь?! — зло говорит мне Валентин.
Улыбнувшись, я ничего не отвечаю.
— Что скалишься? Доволен, что мы заблудились?!
Валентин почти кричит. Обвиняя меня, он складывает в своем сознании образы. Он составляет из образов рациональное с его точки зрения решение проблемы:
— Это ты виноват. Да, мы заблудились в тот день, когда появился ты. Если мы убьем тебя, то сразу найдем дорогу домой.
Сначала он кричит мне в лицо обвинения и угрозу, а потом выполняет то, что сказал. Валентин всем телом бросается на меня, и, сбив с ног, оказывается сверху. Я пока не сопротивляюсь. Сейчас мне нужен телесный контакт.
Противник, сидя сверху, сжимает мою шею руками. Он что-то кричит прямо в лицо, но я не слышу его. Я перестаю дышать, но пока в этом нет проблемы. Подняв руки, я сжимаю лицо Валентина, как бы отталкивая его, но на самом деле я делаю всё, чтобы увидеть его проблему. У меня есть несколько десятков секунд, и этого вполне хватает. Когда я понимаю, что можно сопротивляться, мне уже трудно это сделать. А точнее, я уже не могу ничего сделать, чтобы выжить. Валентин настолько тяжел, что я не могу пошевелить телом. Руки слабеют, отсутствие кислорода еще больше освобождает сознание, которое готово взлететь над местом битвы. В глазах появляется муть, — мне кажется, что лицо Валентина расплывается. Оно меняется настолько, что я вижу над собой совсем другое лицо — молодое и улыбающееся. Губы начинают шевелиться, и в сознании возникают слова:
— Слова не могут выразить любовь. Слезы ослабляют. Прощание — удел неуверенных и слабых духом. Смерть для тела вовсе не означает смерть для духа. Я — Человек, и мне ненавистна эта мысль. Поэтому — давай будем жить красиво. А когда придет смерть, не забудь отпустить своё сознание. Есть иные миры, существуют другие пространства. Возможно, там нас ждут, и, может быть, там нас любят.
Внезапно эта картинка исчезает. Я понимаю, что могу сделать вдох. Тяжести на моем теле больше нет.
Судорожно вздохнув, я поворачиваюсь на бок. Кашляя, я раз за разом вдыхаю лесной воздух, чувствую его живительную силу.
Я возвращаю сознание. Смотрю на лежащее рядом тело Валентина. Он шевелится, протягивает руки к своей голове и кричит, но теперь уже от боли.
Виктор, ударив его прикладом ружья по голове, заставил его отпустить мою шею.
Я сижу и постепенно прихожу в себя.
Валентин перестает кричать. Он все еще держится за голову, и в глазах, кроме ненависти, страх.
— Только этого мне не хватало, — громко говорит Виктор, — кроме того, что не понятно где мы находимся, так еще начнем друг друга убивать. Мы сможем выжить, только если будем держаться друг друга, помогать и поддерживать. Чтобы я больше этого не видел, иначе пристрелю. Обоих. И это я сделаю легко. Мне проще выжить в одиночку, если вы еще этого не поняли.
Виктор садится на поваленное дерево. Отрешенно смотрит вдаль, словно ничего не произошло. Я знаю, что он в последнее время практически постоянно думает о Тамаре и своем ребенке.
Валентин сидит на земле, сжимая голову руками. Он снова уходит в себя, и, значит, некоторое время не будет разговаривать с нами.
Я подставляю лицо падающим снежинкам. Они мне не кажутся холодными. Приятно освежая лицо, они возвращают меня к жизни. Хотя кончики пальцев все еще ощущают жесткую щетину подбородка Валентина и биение сонных артерий.
Я увидел вполне достаточно, чтобы понять — пациенту уже не помочь, даже если бы захотел. Всё зашло так далеко, что Валентину уже никто не поможет, — ни я, ни Бог. Ни мои руки, ни молитвы, ни проклятия.