После работы заходил в магазин. Складывал продукты в корзину, не глядя на ценники, и, в основном, покупал всё то, чему она радовалась, когда я приходил из магазина.
Готовил дома ужин. И ел в одиночестве то, что она любила, порой даже не чувствуя вкуса того, что ел. Механически насыщался, подчиняясь требованию организма.
Смотрел в окно на ночной город, пытаясь отвлечься от мыслей. Но ничего не получалось, и я еще больше думал о своем предназначении.
Включал телевизор и через пять минут выключал — по всем каналам или тупая петросянщина, или бесконечная информационная жвачка.
И я не спал. Словно отрезало, — даже если и пытался уснуть, лежа в темноте, ничего не получалось. Именно тогда я стал рисовать при свете свечи. Сначала рисовал абстрактные рисунки, но скоро понял, что мои ночные образы для того и существуют, чтобы их запечатлеть на бумаге.
Думал, что от недостатка сна не смогу вести такой образ жизни, но, к своему удивлению, прошел месяц, а я чувствовал себя даже лучше, чем раньше. Впрочем, наверное, я спал около часа перед самым рассветом, сам не замечая этого.
Часто меня тянуло к кладовке. Я подходил к запертой двери. Стоял, прижавшись к ней ухом, и слушал тишину. И отходил.
Когда придет время, я открою дверь.
В годовщину её смерти — этот день выпал на выходной — я принес первые жертвы. Конечно, сначала я подготовился к этому. Нашел будущие жертвы, свел их вместе, обеспечил всем необходимым и вовремя появился.
Первый блин оказался комом — только у двоих из шестерых я смог заглянуть в глаза. Пока я смотрел в глаза первых умирающих наркоманов, остальные уже успели оставить этот мир. Я думал, что принес Богине две личности, которые будут служить ей в Тростниковых Полях. Как я понял сейчас, я ошибался даже в отношении этих двух.
Неудача не сломила мою решимость продолжать дело. В конце концов, я только еще начинал, и такие ошибки простительны.
В следующем году я начал жертвоприношения за полтора месяца до годовщины, так что последняя жертва была принесена точно в тот день, когда Богиня пребывала два года в путешествии к миру и спокойствию.
В это раз самым сложным для меня стало уловить тот момент, когда жертва начинала умирать. Железный прут в качестве оружия оказался не очень удобен в этом отношении — дважды я перестарался, и упустил жертвы, потеряв их личности. К тому же, шум, производимый мною и жертвами, порой мешал мне спокойно заглянуть в глаза умирающему.
Таким образом, я за два года принес Богине двенадцать жертв. И как я сейчас понимаю, эти двенадцать убитых в мире Богини всего лишь бесплотные тени — «кА» жертв я не взял.
Все предыдущие месяцы я рисовал по ночам и думал.
Я творил на листе бумаги её образ и создавал в своих мыслях ритуал, который обеспечит максимальный эффект от жертвоприношения.
Я готовил инструменты для будущего действа и подбирал жертвы.
Я продумывал сценарии жертвоприношений и пути безопасного для меня завершения этих актов.
И — все удалось.
На данный момент осталось только две личности, у одной из которых я возьму тело, имя, тень, «кА» и «БА». Они еще не знают своей участи, но — она уже предрешена. Жаль, что у одной из жертв придется оставить «кА», но и здесь я нахожу оправдание себе — пусть лучше так, чем я попаду под подозрение.
Пять элементов у каждой жертвы.
Пять жертв для службы в загробном мире.
Шесть слуг для Богини, из которых только один придет тенью. Остальные — полноценные личности, которые будут служить ей вечно.
27
Когда утром вхожу в терапевтическое отделение, то первым я вижу больного Шейкина. Он сидит за столом в холле отделения и явно ждет меня. Вскочив со стула, он подбегает ко мне и, заглядывая в глаза, с трагическими нотками в голосе произносит:
— Доктор, я не хочу умирать.
Я киваю и говорю:
— Я сейчас переоденусь, и мы поговорим об этом.
В ординаторской Вера Александровна никак не отреагировала на моё приветствие. Я улыбаюсь, глядя на её серьезное лицо, — она считает себя незаслуженно обиженной, и выглядит, как надутая гусыня. Я, накинув белый халат, иду к пациенту.
— Я так понимаю, Шейкин, что вас еще что-то держит в этом мире? — спрашиваю я, сев на стул в холле.
— Михаил Борисович, но ведь так ужасно умирать, — говорит Шейкин, расширив свои глаза, подернутые желтизной. — Я вчера посмотрел на то, как умер тот человек, и вдруг для меня открылась простая истина.
Далее он дрожащим голосом говорит о тех событиях в его жизни, которые сохранились в памяти и важность которых, с моей точки зрения, очень сомнительна. Он говорит о своей жене — прожив с ней пятнадцать лет, он воспринял уход женщины, как предательство по отношению к нему. Ведь он же болен, как она этого понять не может. Именно сейчас она должна протянуть ему руку помощи, а не отвернуться от него, хлопнув дверью. Он говорит, что с того момента, как жена не пустила его в спальню, и ему пришлось провести ночь на диване в гостиной, он не может относиться к ней с прежней любовью и вниманием. Она оттолкнула его в трудный момент, и чего же она хотела взамен, — он не может быть верным мужем, когда ему наносят удар ниже пояса. Коротко коснувшись в монологе детей, которые уже не относятся к нему, как к отцу, и все благодаря тому, что она их так настраивает против него, он пытается рассказать о том, почему он начал пить. Он говорит, что, когда в стране нет никакой идеи, когда мыслящему человеку некому высказать свое мнение о негативных процессах в обществе, поневоле станешь искать тех людей, которые умеют слушать и понимают твой душевный порыв. Путано, перескакивая в словах на разные темы, он говорит, что не так уж много он пил, и всегда приходил домой, и в его жизни все было хорошо, и только в последний год он не может выполнять свой супружеской долг. Он говорит, что, сколько себя помнит, он всегда относился к жизни с некоторым трепетом, потому что …
Он на мгновение замолкает, — я ждал, когда он сам скажет то, что я ожидал от него услышать.
И он говорит:
— Потому что жить так прекрасно!
Я улыбаюсь, хотя серьезен, как никогда. К сожалению, он поздно осознал эту истину. Как обычно, надо сначала сделать всё в жизни, чтобы подойти к последней черте, а потом понять, что переступать её не хочется. Надо максимально изгадить свою жизнь и загубить здоровье, чтобы потом, опомнившись, уповать на современную медицину или на Бога.
— Вашу печень, Шейкин, уже никто не вылечит, но сейчас делают пересадку печени. Мы с вами здесь немного подлечимся, а потом вы попытаете счастья в Москве. Может, вам быстро найдут донора и сделают пересадку.
— А если не найдут или время будет упущено? — спрашивает он.
— Я думаю, успеют, у вас, Шейкин, впереди еще достаточно много времени.
Я даю ему надежду, хотя знаю, что ничего у него не получится. Но мне надо избавить его от желтухи и выписать — дальнейшее в его руках. Если он сможет соблюдать диету, вести здоровый образ жизни и пить специальные лекарственные средства, то может, он еще протянет некоторое время.
Когда я возвращаюсь в ординаторскую, там уже все собрались. Заведующий отделением Леонид Максимович сидит за своим столом, всем своим видом демонстрируя, что сейчас он при исполнении, и не допустит панибратства в предстоящем серьезном разговоре. Лариса ёрзает на стуле рядом и нервозно крутит карандаш. По её лицу видно, что ничего хорошего для себя она не ждет. Вера Александровна моет руки, отвернувшись от всех, и, когда я вхожу, она резко меняет свое довольное выражение лица.
— Что ж, все в сборе, — говорит Леонид Максимович и, посмотрев на меня, добавляет, — закройте дверь, Михаил Борисович.
Я выполняю его просьбу и устраиваюсь на диване.
— Вчера по моей просьбе во второй половине дня было произведено вскрытие Мехрякова, — говорит Леонид Максимович, — и заключение патологоанатома для нас очень неутешительное.
— Сердечная недостаточность? — нетерпеливо перебивает его вопросом Вера Александровна, которая по-прежнему стоит рядом с умывальником.
— Да. Обширный инфаркт, и в свете этого, я сегодня вызван к главному врачу, — мрачнея на глазах, говорит заведующий отделением. Переместив взгляд на Ларису, он, понизив голос, спрашивает:
— Как вы думаете, что я скажу главному, когда он меня спросит о том диагнозе, который стоит в истории болезни и как он соотносится с заключением патологоанатома?
— Леонид Максимович, — трагически заломив руки, говорит Лариса, — когда я его смотрела в приемном отделении, там не было даже подозрения на сердечную недостаточность. На ЭКГ были только изменения, характерные для артериальной гипертензии. При объективном осмотре только характерные для язвы боли в эпигастральной области живота, и ничего больше.
— Леонид Максимович, — сказал я, — Лариса не могла ничего сделать. Доктор Мехряков скрыл от неё основные жалобы. Мне даже кажется, что он хотел умереть, и, если бы его жена не вызвала бы скорую помощь, он бы спокойно умер дома.
— Да кого сейчас волнуют эти эмоции! — восклицает заведующий отделением, шлепнув обеими ладонями по столу. — В истории болезни написан один диагноз, а в патологоанатомическом заключении — другой. И Главному эти ваши размышления нужны, как мертвому припарки!
Леонид Максимович встает и выходит из ординаторской.
— Лариса, почему вы вчера не исправили историю болезни? — спрашиваю я коллегу.
Но ответа не получаю, — Лариса, вдруг разрыдавшись, вскакивает с места и убегает.
28
Раз в неделю по вторникам я хожу на консультацию в наркологическое отделение. Эта оплачиваемая обязанность у меня уже пять лет, и посещение лечебницы для наркоманов стало для меня неким вполне обычным рутинным ритуалом.
Каждый вторник я старался пораньше закончить все свои дела в отделении, спокойно пил чай около часа дня, и к двум часам отправлялся на консультативный прием. От моего душевного равновесия зависело отношение к больным. От моего расположения к пациентам зависело их будущее.