Я вижу на лице женщины всю ту гамму чувству, которые она испытывает, когда ощущает себя липкой и противной. На её лице и шее появляются красные пятна, а пальцы рук начинают мелко дрожать.
— Не волнуйтесь, Алевтина Афанасьевна, я понимаю, о чем вы говорите, — говорю я, пытаясь успокоить женщину.
Она, словно не слыша меня, все больше и больше погружаясь в свою болезнь, продолжает рассказывать о том, что ей стало тяжело подниматься на третий этаж, потому что она задыхается, и порой она чувствует, что не может вздохнуть, будто забыла, как это делается. Она хочет продемонстрировать, как это бывает, и очень образно показывает судорожные вдохи. Её лицо еще больше краснеет, в глазах появляется страх, она начинает махать руками, словно она действительно забыла, как дышать.
Я, отложив историю болезни в сторону, резко хлопаю в ладони перед её лицом, и — она делает нормальный глубокий вдох и расслабляется.
— Алевтина Афанасьевна, а вы к психиатру не обращались? — спрашиваю я.
Она округляет глаза и возмущенно говорит:
— Вы что, доктор, считайте, что я психованная?
— Нет, я вовсе этого не говорил, — отвечаю я, — но, мне кажется, помощь этого специалиста вам бы не помешала.
И, чтобы прервать её возможное мнение по этому поводу, я спрашиваю:
— У вас, Алевтина Афанасьевна, обмороки бывают?
Женщина, переключив свой мыслительный процесс на новый вопрос, спокойно вздохнула и стала говорить о том, что нечасто и в душном помещении у неё бывают обмороки, когда она вдруг на мгновение теряет себя, а, очнувшись, чувствует головокружение.
Приблизив лицо ко мне, и понизив голос, она говорит:
— А еще у меня были судороги. Всего несколько раз, но я это запомнила. Один раз после обморока, когда я упала в кресло, и у меня затряслись ноги и руки так, что я растерялась — никогда у меня такого не было. Потом еще в огороде, когда я упала в грядку с морковкой и вся испачкалась в грязи.
Я, кивнув, отодвигаюсь от неё и встаю.
— В общем, все понятно, Алевтина Афанасьевна? Будем обследоваться и лечиться.
Я выхожу из палаты и думаю, что первым, кого я позову на консультацию, будет психиатр.
В ординаторской сидит Лариса.
— Я начинаю беспокоиться, — говорит она, — Вера Александровна не отвечает на мобильный телефон.
Сев за свой стол, я пишу историю болезни.
— Михаил Борисович, почему вы так спокойны, неужели вам все равно, что ваш коллега отсутствует? — возмущенно говорит она.
— А вам, Лариса, нежелательно волноваться, — говорю я, поворачиваясь к ней, — и, к тому же, будем мы волноваться или нет, — в данной ситуации мы ничего не сможем сделать.
— То есть, как это?
— А вот так, — я снова отворачиваюсь от неё.
Лариса говорит что-то еще, но я не слушаю.
Веру Александровну уже доставили в наше приемное отделение. Врачи из реанимации, зная о прибытии пациента с тяжелой черепно-мозговой травмой, уже приступили к оказанию помощи.
Все уже произошло.
31
Леонид Максимович, заглянув в ординаторскую, громко говорит, что в приемное отделение привезли Веру Александровну.
— Автомобильная авария, — коротко говорит он, — черепно-мозговая травма. Я иду туда.
Лариса охает, вскакивает и быстро уходит за заведующим.
Я спокойно дописываю историю болезни и иду в реанимационное отделение, потому что знаю, что к этому моменту Вера Александровна уже там.
Реанимационное отделение всегда вызывает у меня неоднозначные чувства. Мне достаточно редко приходится сюда приходить, и, может, это хорошо. Когда я вижу, как человек перестает быть личностью, превращаясь в обездвиженное фиксированное к кровати тело, интубированное и облепленное датчиками, мне не по себе. Тело еще функционирует, а «Ах» уже отделилась от него, ожидая, когда можно будет оставить это почти мертвое тело, растворившись в Тростниковых Полях. Имя у человека еще есть, — на обходе его называют врачи, хотя медсестры, когда ухаживают за телом, никак не называют больного, — а личность практически утрачена. Аппараты неутомимо поддерживают жизнедеятельность, а птица уже взлетела к небу.
В реанимационном отделении три палаты. В одной из них три кровати, ничем друг от друга не ограниченные и лежат там две женщины и мужчина. В другой палате — тоже два разнополых пациента. Вера Александровна, как сотрудник больницы, лежит в отдельном боксе.
Я смотрю на лицо коллеги. Голова забинтована, глаза закрыты, изо рта торчит трубка, подсоединенная к аппарату искусственного дыхания. На мониторе бежит кривая сердечного ритма. Она жива, сердце бьется, но насколько пострадал мозг — неизвестно.
— Господи, за что же это? — слышу я рядом плачущий голос Ларисы.
Я молчу. Не место и не время говорить о том, что каждый из нас выбирает ту дорогу, которая предопределена. Она сама укладывала камни в мостовую, которая привела её сюда. И Бог здесь не причем. Невозможно уследить за каждым человеком, да и не нужно этого делать — Бог не для того живет на Земле, чтобы спасать тех, кто этого не заслуживает. Да и не всех, кто заслуживает, Он будет спасать.
Когда я ухожу, в соседней палате две медсестры перестилают женщину. Они небрежно и бесцеремонно перекатывают обнаженное тело, словно это бревно, с одного бока на другой, и это тоже мне не нравится.
Человек в реанимационном отделении становится субстратом, который врачи пытаются вернуть обратно в мир живых людей и довольно часто это у них получается, а средний медицинский персонал заботится о них, как заботятся о лежащей в определенном месте вещи — абсолютно неважно, что это, просто работа такая.
Когда иду обратно в ординаторскую, я захожу к Шейкину. Глядя на его серьезное лицо, я говорю:
— Сейчас, Шейкин, за вами приедет медсестра и отвезет в процедурный кабинет. Я выпущу жидкость из живота, чтобы вам легче было.
Он кивает. И, когда я уже отворачиваюсь, чтобы уйти, говорит мне в спину:
— Доктор, а, может, уже не надо?
— Что — не надо? — спрашиваю я, снова поворачиваясь к нему.
— Да, вот это, жидкость выпускать, может, лучше дадите мне какое-нибудь лекарство, чтобы я тихо и безболезненно ушел.
Соседи по палате, только что говорившие друг с другом, мгновенно замолчали и уставились на меня, ожидая, что я скажу.
— Не говорите глупости, Шейкин, придет время, и уйдете, только разница в том, как вы будете уходить — в муках с проклятьями к Богу или в мире со своим сознанием и молитвой в сердце, — говорю я спокойно и ухожу.
За оставшиеся два часа рабочего времени я доделываю все дела, выписываю одну пациентку из 301-ой палаты, выпускаю асцитическую жидкость из живота Шейкина и ровно в двенадцать ухожу из отделения. Скорее всего, завтра Леонид Максимович скажет мне, что я снова работаю на ставку, в связи с тем, что Вера Александровна больна, но — это будет завтра.
На лавке под тополем сидит Мария Давидовна. Я смотрю на неё издалека и улыбаюсь. Красивая и сильная женщина. Знать, что у неё такое страшное заболевание, и внешне спокойно сидеть и ждать.
Когда я подхожу, она поднимает глаза и смотрит на меня.
— Михаил Борисович, скажите мне, что вы сможете избавить меня от этой опухоли. Успокойте меня, потому что я всего лишь слабая женщина, которая хочет жить.
В голосе я слышу страданье. Она уже многократно представила себе свое будущее, красочно и подробно. Она нарисовала в своем воображении то, как онкохирурги, удалив молочную железу, безуспешно лечат её химиопрепаратами. Она представила себе и то, как, скрыв свою болезнь, заживо гниет и медленно умирает. И тот, и другой вариант вызывает у неё панические слезы и непрекращающийся ужас, с которым она живет все эти дни.
— Я могу ждать, если я верю, — говорит она тихо.
Я сажусь рядом с ней на лавку и молчу.
— Я что-то должна сделать? — спрашивает она.
— Никому вы ничего не должны, — говорю я. На её лице следы прошедших дней, и оставленных за спиной лет. В глазах боль и желание жить.
— Я могу вам помочь, и вы это знаете. Ждите, Мария Давидовна.
Я встаю и, не оборачиваясь, ухожу.
32
Когда Парашистай ушел, даже не обернувшись, Мария Давидовна заплакала — слезы текут по щекам, оставляя дорожки на лице. Она, мысленно проклиная того, кто может ей помочь, но тянет время, словно не хочет этого делать, думала о своем знании и своем молчании.
В том, что Михаил Борисович Ахтин и Парашистай — одно лицо, она была уверена процентов на девяносто, то есть, сомнения оставались, но она определенно думала на него. Она предполагала это давно, но уверенность почувствовала совсем недавно. И если она смогла это понять, то и Вилентьев скоро поймет. А, когда поймет, начнет копать и что-нибудь нароет.
Если Михаил Борисович Ахтин окажется за решеткой, никто ей уже не поможет. В этом она была, почему-то, уверена на все сто процентов.
Она задавала себе этот вопрос — откуда такая уверенность в том, что Ахтин сможет вылечить её? Только ли разговор с Оксаной заставил её поверить в чудесную силу доктора? Может, это его провидческие способности привели её к мысли, что он способен сделать невозможное?
Она не могла найти однозначный ответ ни на один из вопросов.
Иногда ночью она вспоминала его глаза, и — ощущала твердую уверенность, что только он, и никто другой не поможет ей.
Мария Давидовна медленно шла домой. Ждать — самое трудное дело из всех возможных занятий, которые ей доводилось выполнять. Жить с осознанием того, что твоя плоть медленно умирает, пораженная бессмертным убийцей, казалось ужасным, но она каждый день делала то, что делала всегда. Покупала продукты, готовила ужин, делала работу по дому. Это несколько отвлекало, но — стоило ей сесть или лечь, как мысли наваливались на её сознание, погружая во мрак ожидания.
Мария Давидовна без всякого аппетита съела салат, купленный в супермаркете. Вымыла посуду и села к телевизору с кружкой горячего чая.
Перед вечерними новостями по второму каналу шла ежедневная передача «Дежурная часть». Она, думая о своей участи, механически смотрела на экран и изредка делала глоток из кружки. Она не сразу поняла, что информация в передаче касается её, и поэтому стала воспринимать голос диктора с опозданием.