Ничего не меняется. Все, как всегда. Пройдут годы, а звезды все также будут светить сверху, не замечая отсутствие людей и огней.
Я сворачиваю в темный переулок — это старая часть города. Здесь одноэтажные дома и редкие фонари. Справа подает голос сторожевая собака, ей вторит пес слева, — и вскоре многоголосое гавканье сопровождает мой путь. Я улыбаюсь — собаки чувствуют, что мимо них проходит хищник.
Мне осталось идти недолго. В конце этой улицы есть дом, стоящий на отшибе. Там нет собаки, потому что её нечем кормить. Хозяин уже давно продал душу дьяволу по имени героин. Именно он может нанести непоправимый вред Марии Давидовне. Через год во время проведения психиатрической судебно-медицинской экспертизы он, укусив её за руку, передаст вирус СПИДа моему Хранителю.
Конечно же, я не могу этого допустить.
Я вижу покосившийся дом, окна которого освещены. Кстати, на всей улице только эти окна горят. Я подхожу к остаткам оградки — то, что забор давно упал, никого не волнует — и заглядываю в окно.
Их четверо. Трое взрослых парней и один молодой, явно еще подросток. По их лица можно легко понять, что сейчас у них нет дозы. Все четверо курят, и один, узкоплечий длинноволосый парень что-то говорят подростку. Подросток, нахохлившись, сидит в углу и часто подносит сигарету ко рту.
Тот, что мне нужен, высокий широкоплечий парень. Он полулежит в кресле и молчит. Он курит и смотрит в потолок, словно отсутствует в этом доме.
Я ухожу в тень, когда длинноволосый встает и идет к выходу. Он выходит и идет к упавшему забору.
— Козел, — бормочет он недовольно, расстегивая ширинку, — послали дебила, вот и получили результат.
Струя мочи ударяет по дереву лежащего забора и вдруг резко обрывается. Парень боковым зрением видит меня и прекращает мочиться. Он успевает только повернуть голову, когда мой нож рассекает ему горло. Кровь попадает мне на лицо. Парень, зажимая рану руками и что-то прохрипев, падает на землю.
— Минус один, — шепчу я и иду в дом.
В комнате, куда я вхожу, ближе всего ко мне парень, который, отложив сигарету, откусывает кусок от черного каравая. Этот кусок застревает у него в горле, когда я погружаю нож в надключичную ямку, оставляя его там.
Я делаю шаг к широкоплечему парню, который уже стоит на ногах и сжимает нож в руке. Я отражаю его неловкий выпад, выбиваю оружие и наношу удар. То, что удар смертельный, я знаю наверняка. Я смотрю на подростка, который, забыв о сигарете, широко открыв глаза, неподвижно-заворожен происходящим. В них можно легко увидеть, что у меня за спиной — один мертвый парень с караваем в руках и с ножом, торчащим из шеи, и другой, упавший на спинку кресла с ножом в голове.
Я хлопаю в ладони, и в глаза подростка возвращается жизнь. Он резко вскакивает и бросается в окно, разбивая стекло своим телом.
Перед тем, как покинуть это место, я выключаю свет в комнате, погружая место смерти во мрак.
35
В реанимационном отделении утренняя тишина. Врачебный обход еще не пришел, больные перестелены и перевязаны, назначения выполнены. В боксе, где лежит Вера Александровна, мерцает экран монитора, рисуя кривую сердечного ритма, и мерно дышит аппарат искусственного дыхания.
Я подхожу ближе и приподнимаю правое веко у коматозной женщины. Я не знаю, что я хочу увидеть — может, жизнь ушла из неё, и аппараты жизнеобеспечения работают в холостую. Может быть, мозг функционирует нормально и она просто не хочет выходить из своего состояния.
Но, скорее всего, — овощ на грядке созрел.
Абсолютная пустота. В бездне правого глаза ничего нет — ни жизни, ни смерти. Там нет воспоминаний и нет последних мгновений нормальной жизни, записанных в памяти.
Я отхожу от кровати Веры Александровны.
Я думаю о том, что ошибался. Я был уверен, что в результате автомобильной аварии Вера Александровна станет инвалидом первой группы, но сохранит разум. Судя по всему, я ошибся — она никогда не выйдет из коматозного состояния. Прошла неделя, и можно уже уверенно говорить о том, что так и будет.
В ординаторской Лариса сидит на диване и тупо смотрит перед собой. Она неуловимо изменилась, хотя и срок беременности еще небольшой. Немножко округлилось лицо, движения стали плавными, и — она не курит. Она никому не говорит, что беременна, и продолжает дежурить по ночам.
— Михаил Борисович, как вы думайте, Вера Александровна выйдет из комы?
Она думает о том же, что и я.
Помолчав, я отвечаю:
— В жизни все бывает. Неизлечимые больные — выздоравливают, лежащие годами в коме — просыпаются. Вы это знаете не хуже меня.
— Михаил Борисович, все прекрасно знают, что вы иногда можете предвидеть, — говорит Лариса, — я знаю, что все бывает, но я спрашиваю у вас — она выйдет из комы?
— Я часто ошибаюсь, — ухожу я от ответа.
— И все-таки? — настаивает она.
Я не хочу отвечать на эти вопросы, и поэтому пытаюсь перевести разговор в другое направление:
— Лариса, как вы назовете своего сына?
Её глаза удивленно расширяются, а в голосе появляется неприкрытое изумление:
— Какого сына?
— Ну, вы, Лариса, говорили о моем даре предвиденья, так вот, я вижу, что вы беременны и у вас плод мужского пола. Вы уже думали, как назовете ребенка?
Она растерялась. Глядя на меня, она краснеет, как помидор.
— Я только через неделю пойду на первое ультразвуковое исследование, я не знаю, кто у меня там.
— Мальчик, — уверенно говорю я.
— Мальчик, — повторяет она за мной, как эхо.
Я смотрю, как она снова погружается в себя. Взгляд снова застыл на какой-то точке пространства. Что ж, пусть подумает.
Я иду в 302-ю палату. Там сейчас лежит только Шейкин — остальных я выписал, и они сегодня утром уехали.
Присев на край кровати, я заглядываю в глаза пациента. Он встречает мой взгляд равнодушно. Да, сейчас ему снова плохо — осознание того, что неизбежное приближается, заставляет его смотреть на мир через призму равнодушного созерцания. Меньше недели назад, когда я выпустил жидкость из живота, ему было значительно легче, но сейчас снова округлился живот.
— Как дела, Шейкин?
— Так себе, — говорит он, — пока жив, хотя порой, мне кажется, что уже мертв.
Шейкин смотрит на меня и, понизив голос, добавляет:
— Доктор, давай сделаем так, чтобы я уснул и не проснулся. Ты же, Михаил Борисович, понимаешь, что у нас ничего не получится. Я уже никогда не поправлюсь.
Это его фамильярное «ты» добавляет убедительности в слова — он словно отдает мне свою жизнь, как самому близкому человеку. Он доверяет мне самое ценное, что у него есть, и здесь официоз ни к чему.
Он видит, что я молчу, и продолжает тихо говорить:
— Понимаешь, доктор, устал я. Если бы еще мне было для кого жить, я бы боролся до конца, но — дома, кроме пустых стен, меня никто не ждет. Ты и сам видишь, что за все время, что я здесь нахожусь, ко мне никто не пришел. Мир вычеркнул меня из списка живых — жена и дети забыли обо мне, бывшие сослуживцы заняты своими делами и им не до меня, а для собутыльников давно уже нет ничего святого, кроме огненной жидкости. Ну, промучаюсь я еще пару недель, и что? Ничего не изменится.
Шейкин перевел дыхание. Так много говорить для него тоже тяжело.
Я смотрю на него. Он вполне убедителен, тем более, что я уже решил, что помогу ему. Избавить от болезни его уже никто не сможет, а от жизни — очень даже легко. Помочь умереть — это тоже функция Бога.
— Шейкин, вы в Бога верите? — спрашиваю я.
— Да.
— Я вернусь через десять минут, надеюсь, вам хватит этого для молитвы?
Шейкин улыбается, словно я только что сказал ему радостную новость и еле заметно кивает головой.
Лариса по-прежнему сидит в ординаторской на диване и смотрит перед собой. Заметив меня, она поворачивает голову в моем направлении и спрашивает:
— Как это у вас получается?
— Вы это о вашей беременности?
— Да.
— Ну, я видел, что у вас недавно был ранний токсикоз, и уже сейчас можно заметить некоторые изменения в вашем внешнем виде, по которым можно предположить, что вы, Лариса, беременны.
— А, по поводу мальчика?
— Ну, а это — пятьдесят на пятьдесят. Или мальчик, или девочка. Учитывая данные статистики, мальчиков рождается несколько больше, чем девочек, поэтому у меня больше шансов правильно предсказать пол ребенка, если я скажу, что это мальчик.
Лариса разочарованно хлопает глазами.
— То есть, вы точно не знаете, кто там у меня?
— А, вы, Лариса, думали, что я — волшебник?
— То есть, вы смеялись на до мной, Михаил Борисович? — говорит Лариса обиженно.
— Нет, — мотаю я головой, и улыбаюсь, — я рад за вас, Лариса.
Я смотрю на часы — десять минут прошло.
— Жизнь, во всех её проявлениях, — это прекрасно, — говорю я, — и ведь неважно, кто там, мальчик или девочка. Главное, чтобы ребенок был здоров, а вы были рады его появлению на свет.
Я снова оставляю Ларису.
Шейкин, на лице которого написано умиротворение, лежит на кровати, сложив руки на круглом животе. Он смотрит на меня и, не заметив того, что ожидал увидеть, спрашивает:
— А где шприц?
— Успокойтесь, Шейкин, мне не нужен шприц, я все сделаю быстро и безболезненно.
— Спасибо, доктор, — говорит он, все еще недоверчиво глядя на меня.
Я сажусь на край кровати и прикладываю пальцы к шее. Почувствовав биение сонных артерий, я говорю:
— Смотрите, Шейкин, мне в глаза, и, когда захочется спать, не сопротивляйтесь.
Я, не сжимая сосуды пальцами, создаю своим сознанием поле и перекрываю ток крови в сонных артериях с обеих сторон. Я смотрю, как мутнеет сознание в глазах пациента. На его лице застывает улыбка, когда он медленно уходит в бесконечный сон. Шейкин в последние мгновения жизни счастлив — он вновь проживает те события в его жизни, которые лежат на поверхности памяти. Я встаю и иду в ординаторскую, чтобы начать набирать на компьютере посмертный эпикриз.