Адъютант графа князь Четвертинский знал: оказалось, что Пётр Кириллович, поиздержавшись на танцорках, заложил бриллианты жены ростовщику Эйхелю.
– Ах, шельма! Тащи этого мошенника ко мне!
Закревский ушел, а мы с Четвертинским так хохотали, что в приемную вбежали Николай Филиппович Павлов и письмоводитель Лукашин.
– Эх, мне бы миллионы этого Эйхеля, уж я бы распорядился! – размечтался Четвертинский. – В Париж! Стрелой! А что, Пустошин, закатимся ужинать в «Дрезден», я угощаю, оттуда к мадам Лопухиной – душу тратить! Возьмем жандармов…
– Их-то зачем? – удивился Павлов.
– Всем морды бить! Один такой умница, я его сейчас послал за Эйхелем, спрашивает: «Ваш-ство, а верно, что книги печатать немец изобрел?» Верно, Иоганн Гутенберг, ему и памятник поставлен в Майнце. Да тебе на что? «А позволили бы, ваше-ство, плюнуть ему в рожу, чтоб не придумывал!» Вот ведь какое простодушие скотское!
Хотели обсудить анекдот князя, да посетители явились, черт бы их подрал – три господина в вицмундирах с красными воротниками, при шпагах и треуголках, у самого толстого лицо перекошено апоплексическим ударом, у второго рябое, как перепелиное яйцо, у третьего и вовсе рожа.
– Соблаговолите доложить графу.
– Граф занят.
– Мы члены Сиротского суда!
– Граф занят.
Но тут дверь распахнулась, вышел граф.
– Где ваш мошенник? А это что за фигуры? А, господа грабители сирот! И ты здесь, дурак? Я-то считал тебя умнее этих мерзавцев.
– Ваше сиятельство, позвольте всеподданнейше заметить, что я коллежский советник…
– Как я тебе в пузо-то дам коллежского советника! Я тебе, прохвост, такую коллегию покажу! Пустошин, гони прочь воров! Четвертинский, хватай их! Ах, канальи, сирот грабить!..
С превеликим удовольствием мы вытолкали взашей «виц-мундиры». Тут уж и Павлов хохотал до слез.
– Ведь эти члены Сиротского суда будто из «Женихов» Гоголя. Помню, как Николай Васильич читал свою комедию у Дмитриева… неподражаемо!
Лукашин, как всегда, тут же свернул на излюбленную тему похорон.
– Да-с, внушительные похороны имел господин Гоголь, а ведь чин пустяшный – титулярный советник.
– Чин пустяшный, да звание – писатель. Ведь такого шествия Москва наша не знала. Никто не мог представить, что хоронят писателя, одни уверяли, что умер главный писарь при Университете – не тот, который переписывает, а который знает, к кому как писать: и к государю, и к генералу… ко всем.
– Николай Филиппович, да зачем он писал про ничтожное, с какой стати сор, так сказать, на всю Европу вынес?
– Хороша же будет изба, если из нее сор не выносить!
– Но как же совместить? – не отступал письмоводитель. – Вот сами граф Арсений Андреевич за гробом шли в Андреевской ленте, сенаторы, тайные советники, а за преступное письмо Белинского к господину Гоголю судили Петрушевского какого-то. Как же-с?
– Не Петрушевского, а Петрашевского, я знаю об этом от секретаря Тюремного комитета Петра Ан-дреича Карепина, шурина литератора Достоевского – он-то, Достоевский, и читал письмо, за что был присужден к расстрелу. Кажется, тому уж три или четыре года. А сейчас многие желают издать сочинения Белинского, дабы изыскать его дочери средства к существованию. Я сам дал четвертной.
– Я тоже вношу, Николай Филиппович. – И я достал из сафьянового портмоне две красненьких.
– Господа, а я дарю мадемуазель Белинской деревню в сорок душ!
Мы с Павловым бросились поздравлять Четвертинского, но тут от графа принесли тетрадь в красном кожаном переплете: «Его высокопревосходительство повелели изобразить их портрет». Я раскрыл тетрадь – на первой странице рукой графа было написано «Подарил граф Воронцов», далее следовали краткие записи, судя по всему, дневник времен войны, самый конец ее, уж после взятия Парижа. Три строчки привлекли мое внимание:
«1815 г., 12 августа, Париж. Государь учил полк Прусского Короля.
16-го. Государь учил 2 кирасирскую дивизию подле деревни Буаси.
26-го, в Вертю. Государь учил всю армию».
Отыскав чистый лист, я со всем тщанием воспроизвел профиль графа, поставил собственную подпись и число – октябрь 3 дня, 1853. На сем мое дежурство кончилось, я сел в экипаж и велел везти себя в палату Гражданского суда, оттуда в Управу благочиния, потом к квартальному Яузской части. Всюду пришлось дать в соответствии с чином, но я спешил закончить дело разом.
Квартальный сломал печать на двери и впустил меня в квартиру Гааза. Обе комнаты замусорены обрывками бумаг, мебель сдвинута с мест, на подоконнике зачем-то стакан с водой, воздух спертый.
Икона висела в спальне, лампада перед образом погасла. Я отодвинул штору, желая отворить окно, но уж вставили зимние рамы. Стекла в окнах мутные, как сквозь дождь виден дикий сад с прудом, на мостках прачки полощут больничное белье, громко хлопая мокрыми простынями, дворник сгребал листву в кучу, солдат-инвалид лениво переругивался с ломовым извозчиком, заехавшим в ворота.
Теперь я вспомнил, когда последний раз видел Фёдора Петровича, – прошлой осенью. Вот так же, как сегодня, мы о чем-то болтали в приемной графа, и вдруг письмоводитель Лукашин, стоявший у окна, стал делать нам знаки.
– Господа, господа, скорее, полюбуйтесь на сумасшедшего Гааза! Он утром приходил с бумагами, да я его нарочно послал в канцелярию обер-полицмейстера да хожалого туда подпустил, чтоб из канцелярии старого дурака адресовали в губернское правление. Пусть прогуляется под дождичком, да ножками, ножками.
Когда Фёдор Петрович вошел, на нем нитки сухой не было, с шинели текла вода, я уговаривал его обсушиться возле печки, но он спешил в больницу. Еле уговорил обождать, пока жандарм сбегает за извозчиком.
Вечером того же дня я возвращался из ресторации Шевалье, где покутили с Четвертинским и Абамелеком. Как и сейчас, смеркалось, фонарщики зажигали фонари, но от них сделалось еще сумрачней, а может, так казалось из-за дождя. Хотя я выпил изрядно, но осанистую фигуру в шинели и фуражке узнал сразу: Гааз о чем-то спорил с извозчиком, а тут и мой экипаж угодил в такую рытвину, что я чудом не вывалился наземь. Свет фонарей едва мерцал, внизу была пятая стихия, то есть грязь по ступицу, сверху обдавал дождь и холодный жидкий ветер.
Пока мой кучер вызволял возок, Фёдор Петрович ругался с извозчиком или, напротив, тот с ним.
– Э, нет, ваше благородие, за так вокруг фонарного столба можно прокатить, а в Газовскую меньше полтинника никак невозможно. Кобылке овса надо, а мне калачик.
– Да ты езжай, голубчик, я на месте разочтусь с тобой.
– Мне зачем? Я найду барина при деньгах, а уж вы за так пешочком дойдете.
– Да что ж ты такой сердитый, разве я обману тебя?
Я отворил дверцу, чтоб сдернуть подлеца-извозчика за ворот кафтана, да отчего-то расхотел встречаться с Фёдором Петровичем. А он, потоптавшись в луже, пошел прочь. Но извозчик нарочно ехал за ним, обдавая грязью, и хохотал: «На кошке тебя катать, а не на савраске!» Гааз уж бежал, неуклюже выбрасывая сапоги, придерживая рукой фуражку и низко пригнувшись, словно подлец нахлестывал не клячу, а его.
Вскоре моя карета обогнала Фёдора Петровича… Почему же я не велел Онисиму остановиться, не посадил промокшего старика рядом с собой? Не могу объяснить. Вопросы задавать легко, а вот что отвечать? Да и кто, черт подери, дал вам право меня допрашивать! А вы никого не предавали, да? Вы чистенькие?
Квартальный погремел ключами. Я торопливо отер пот со лба, встал на стул, снял икону, поискал бумагу на завертку, но на полу валялся один мусор, – так и вышел, прижав образ к груди, едва не слетев с чугунной лестницы.
Дома я рассмотрел икону. Более всего прекрасны были в святом Феодоре глаза, – светилось в них восторженное благородство, присущее лишь юношам, и вместе с тем упорная решимость воина. Нежная темно-русая бородка чуть курчавилась, синий плащ скреплен пряжкой на правом плече.
Фёдор Петрович что-то рассказывал о нем: жил он или служил в малоазийском городке, проповедовал Христа пред товарищами по оружию, сжег капище богини Цибелы. «Тирон» – по-гречески «сторож».
Но почему Сторож, почему не Феодор Воин? Страж Христовой веры? Или не захотел сторожить в темнице врагов, быть сторожем брату своему, за что и сам после бичевания принял в 306 году мученическую смерть.
Икона была без оклада и оттого более напоминала портрет. Копоть от лампады придавала лику святого… нет, не могу определить впечатление, – такое я замечал только у самых малых детей, делающих первые шаги, нечаянно отпустив нянькино платье: и страх, и беззащитность, и восторг. Неужели и я когда-то испытывал такие чувства? Наверное, когда была жива маменька, еще до Кадетского корпуса, – там уж не до нежностей, там совсем другая музыка – не скрипочка, а труба да барабан.
В молодости я знал на память много пьес и музицировал изрядно, но лучшим музыкантом из наших Танцоров был, конечно, Фёдоров – прослушав всего раз новую оперу, в тот же вечер после спектакля он играл на фортепиано целые сцены. В квартире, которую мы со Скарятиным снимали, в складчину купили рояль, и он постоянно пленял наш слух новейшими произведениями Одоевского, Алябьева, Глинки.
Квартира наша располагалась как раз против Театрального училища, через канал, так что мы могли видеть учениц в бинокль. Потом Хотинский достал где-то медный телескоп, в который мы по ночам наблюдали небесные светила и даже возили телескоп в театр, для чего брали ложу, где устанавливали наш инструмент.
Не знаю почему, но жандармское ведомство не ограничилось присылкой в наше Общество Хотинского, двух ящиков шампанского и телескопа. Желание узнать нас покороче изъявил Павел Иванович Миллер – секретарь Бенкендорфа, племянник начальника 2-го округа московского корпуса жандармов генерал-лейтенанта Волкова. В те годы Миллер был молодым, вполне приличным человеком. Мы все с ним сблизились, даже звали его на наши ассамблеи.
Для ассамблей чаще собирались у нас со Скаряти-ным. Председательское кресло занимал Фёдоров, справа – секретарь Циргольд, по левую руку – протодьякон Мундт, все прочие сидели на стульях с прорезными сердечками на спинках. Мундт провозглашал многолетие нашим избранницам: танцовщице Савиновой многая лета! А мы хором поем трижды: многая лета!.. После многолетий архимандрит Фёдоров возглашает: директору Санкт-Петербургских театров Александру Михайловичу Гедеонову – анафема! А мы хором: анафема! анафема! анафема! Министру двора князю Петру Михайловичу Волконскому – анафема! И так подряд перебирали всех чинов