Года три назад, вернувшись из Калуги, где я был с поручением от графа Закревского, я приехал к Фёдору Петровичу: он просил меня узнать у игуменьи Ангелины, что она приговаривает, слушая удары маятника. Гааз очень обрадовался, что я не забыл исполнить его просьбу.
– Очень желал бы поместить сии слова под часами в тюремном замке. Что же сказала мать игуменья?
– Она так приговаривает: «Как здесь, так и там».
– Сейчас же велю послать записку в замок. Василий Филиппович, – попросил он доктора Собакинского, – велите позвать Ефрема.
– Он уж в конторе, сегодня как раз его дело решат.
Осмотрев, все ли ординаторы собрались, Гааз спросил:
– Можно ли мыть грязное белье перед своим соседом? – Он имел в виду меня.
– Можно, – ответил за всех доктор Собакинский.
– Тогда, Арсений Ильич, просим вас разобрать наше дело о воровстве. Пелагея Матвеевна, позвать Антона Мартыновича.
– Он уж ушел. Я говорила, чтоб шел к вам, а он сказал, что ему нужно.
– Ты надзирательница и должна была тотчас сказать мне, что фельдшер хочет уйти, тогда б я сам сказал ему. А коли не исполнила, плати штраф пять копеек.
– Как ж-с, когда он ушел? – возразила Пелагея Матвеевна.
– Ты платишь штраф за futurum – уйдет, а не за perfection – ушел.
– Что же вы нас все притесняете, Фёдор Петрович?
– И еще тебе штраф – за грубость.
Матвеевна поджала губы, но опустила два пятака в кружку. Наконец призвали сиделку Татьяну и дворового человека Ефрема. Татьяне тогда было лет восемнадцать, и красоты она была редкостной. Я сперва не признал ее в скромном платьице и белом чепце с вышитым крестом, – ведь раньше она служила в известном заведении. А Ефрем оказался рыжебородым мужиком и большим плутом. Отпущенный помещицей в Москву с билетом, в котором та писала, что сего человека можно держать без всякого опасения, Ефрем поступил в больницу с болезнью, прижился и был взят Гаазом в услужение. Но вскоре открылось, что он нечист на руку: сперва украл у Фёдора Петровича рубль, потом три, а на Пасху – четвертной. После чего из камердинеров его уволили в дворники.
В тот раз Татьяна и Ефрем обвинялись в краже салопа. Фельдшер Антон Мартынович уже составил бумагу в часть, но решили выслушать самих преступников.
Татьяна заплакала.
– Да не брала я его, а только убрать хотела. Еще сказала Пелагее Матвеевне, что ж это салоп лежит, убрать надо.
– Жаль мне тебя, Татьяна, – сказал Фёдор Петрович, – ведь в части тебя накажут.
– Да ясное дело: Ефрем украл салоп, а Татьяна его вынесла, – ворчал фельдшер Антон Мартынович.
– Ну, Арсений Ильич, изложите нам свое решение.
– Мнение мое таково: Татьяна в краже невиновна, а только оказалась неумышленной пособницей, и незачем отсылать ее в часть; Ефрема же надобно немедля удалить из больницы; деньги за пропавший салоп взыскать с виноватых и на том прекратить дело.
Доктор Гааз, довольный тем, что дело разрешилось таким образом, тут же спросил собравшихся, согласны ли с моим мнением. Все согласились, только фельдшер Антон Мартынович гнул свое:
– Ясное дело, Ефрем украл салоп, а Татьяна вынесла. А вы, Фёдор Петрович, потому не желаете довести дело до полиции, что вам самому придется отвечать, зачем не объявили прежние кражи Ефрема.
– И вы так считаете? – спросил Фёдор Петрович остальных. Никто не ответил. Доктора Владимиров и Собакинский об чем-то тихо переговаривались, эконом Иван Михайлович смотрел в окно, кастелянша Каролина Ивановна вздыхала. – Тогда наказываю вас всех штрафом по тридцать копеек за уклончивое мнение, с себя взыскиваю два рубля шестьдесят копеек – третью часть того, что стоит украденный салоп, ибо, как главный врач сей больницы, делю ответственность за все неблагополучие. Дело же сие оставляю без донесения в полицию из уважения к преставившейся доброй сиделке Марье Руфовне – она любила Татьяну и заботилась об ее исправлении. Посмотрите в окно: вот несут в часовню покойницу, и одна Татьяна идет за ней, а мы сидим здесь, бездушные законники, забыв, что все доброе завершается миром, а без мира нет ни благоденствия, ни спасения человеку. Отказываясь от примирения, мы отталкиваем от себя милосердие Бога, Который дарует нам прощение наших грехов при том лишь условии, чтоб и мы прощали обижающих нас. А мне совестнее вдвойне, ибо, будучи старше вас и званием, и летами, я сам подал пример непримирения.
Провожая меня по коридору, Гааз шел, низко опустив голову, словно дремал на ходу. Вдруг остановился под лампой и крепко сжал мне руку:
– Спасибо, голубчик! Я третьего дня получил письмо из Таганрога: там местный эшафот пришел в негодность, а понадобилось наказать двух арестантов. Призвали плотников, но никто не согласился чинить сие лобное место: «Станем мы поганить топоры об срамное дело». Как я хотел бы, чтоб слова сии дошли до генерал-губернатора, до графа Дмитрия Николаевича Блудова, – ведь он высказал соображения против присяжного суда, объяснив таким резоном, что в русском народе до того неразвиты понятия о праве, обязанностях и законе, что преступники у нас признаются несчастными. Я же почитаю сие не отсталостью развития, а глубоким нравственным достоинством. Вы русский, Арсений Ильич, и должны почитать сие звание за честь. В российском народе есть пред всеми другими качествами блистательная добродетель милосердия, готовность и привычка с радостью помогать в изобилии ближнему во всем, в чем он нуждается. Вот почему я верю, что Россия никогда не образуется до пределов европейских, чтобы палач, нажимающий рукой в белой перчатке пружину гильотины, был окружен почтением и сверх того печатал мемуары.
– В таком разе вы отрицаете закон?
– Голубчик Арсений Ильич, я нисколько не убежден, что один лишь закон способен стать залогом справедливости. Правительство не может приобресть в недрах своих мир, силу и славу, если все его действия и отношения не будут основаны на христианском благочестии. Не напрасно глас пророка Малахии окончен грозными словами: «Если не найдете в людях взаимных сердечных расположений, то поразится земля вконец». Простите меня, голубчик, мне надобно на Воробьёвы горы. Но мы сей разговор договорим.
Не договорили…
В прошлый год Александр Иванович Тургенев посетовал мне, отчего Гааз столько облегчения сделал арестантам, для многих добился пересмотра дел, освободил, выкупил у помещиков, а ему, Тургеневу, удается сделать мало или вовсе ничего? «Если б было в России еще десять Гаазов!»
Да кто же мешает нам быть, как Фёдор Петрович? Почему, сами не став братьями несчастных, мы не только не пособляем сострадателям в непосильной их работе, но еще мешаем, насмехаемся, злобно оговариваем клеветой? Почему в одних сердцах так много любви, в других – так много злобы? Разве мы действительно сторожа своих братьев? А кто устережет самих-то сторожей?
Четыре солдата несли носилки. Лежавший на них был в шинели с красным воротником, панталонах и опойковых сапогах; все забрызгали кровь и желтая грязь, только загорелое лицо чисто, словно умыто дождем. Когда солдаты неловко задели акацию, тысячи капель сорвались с потревоженной листвы, раненый стиснул зубы. Шедшая рядом сестра милосердия поправила руку, упавшую с носилок; ее коричневое платье тоже было мокро и грязно, солдатские сапоги разъезжались на расквашенной желтой глине, на груди мокро блестел серый нагрудный знак с красным крестом, по белому полю слова: «Возлюбиши ближнего яко сам себя».
– Степан, ставь, что ли? – спросил солдат.
– Ишь что придумали! Офицер ранен, а вам бы только табак курить,
– Сестрица, так руки отсохли, пятый день ходим без роздыха, почитай, половину Московского полка перетаскали.
Но курить так и не пришлось. Впереди остановилась запряженная шестериком раззолоченная карета, окруженная всадниками в эполетах и аксельбантах. Кто-то раскатал прямо в грязь дорожку красного сукна, брякнул ступеньками, открыл дверцу с гербом князя Меншикова, главнокомандующего Черноморской армией. Из кареты показалось сморщенное лицо с седыми усами. Бережно поддерживаемый генералами, старичок осторожно попробовал лаковым сапожком красное сукно, сделал два шага, в нерешительности остановившись перед лужей, разделявшей край дорожки и носилки.
– Что, братец, ранен?
Раненый силился поднять голову, отчего лоб его вмиг повлажнел от пота.
Штаб-офицер, стоявший позади главнокомандующего, спросив кого-то, доложил:
– Ваше сиятельство, это поручик Пустошин, из добровольцев. Будучи сам ранен, вынес из боя командира полка генерала Куртьянова.
– Так ты и впрямь ранен, братец!
– Навылет, ваш… снят…
– Ну, не беда, мы твою дырочку крестиком завесим, – князь засмеялся. – Э…
Тотчас подошел адъютант, держа в белой перчатке пук георгиевских знаков отличия. Главнокомандующий взял крест и, храбро ступив в лужу, положил Георгия на грудь поручика. Все получилось удивительно красиво.
В тот же день, 14 сентября 1854 года, раненого доставили в лазарет. Кажется, операция только ускорила конец. К вечеру раненому стало совсем худо. Послали за священником, но причастить Святых Тайн не могли, препятствовала рвота. Пустошин оставался в полной памяти, ему прочли отходную, он все понимал и во все остальное время ни на минуту не забылся. За полчаса пред смертью ему стало легче.
1982–1984
Приложение
Краткая биография доктора Гааза
Гааз (Haas, Haass) Фридрих-Йозеф Лоренц (в России – Фёдор Петрович) родился 24 августа 1780 года в Бад-Мюнстерайфеле (около Кёльна). Учился в католической школе, изучал литературу и естественные науки в Кёльне и Йене. Окончил медицинский факультет Гёттингенского университета, в 1805–1806 годах специализировался по глазным болезням в Вене.
В 1806 году прибыл в Москву в качестве домашнего врача княгини В. А. Репниной-Волконской, в 1807–1811 годах был главным врачом московского госпиталя имени императора Павла I. Результатом его двух поездок на Кавказ стала книга «Ма visite aux eaux d’ Alexandre en 1809 et 1810» («Мое посещение Александровских вод в 1809 и 1810 годах», 1811 г.), в которой Гааз описал историю открытия и изучения минеральных источников, а также сделал предложения по устройству медицинских учреждений на курортах. В этой работе он сформулировал основные принципы профессиональной врачебной деятельности и значение долга и совести в деятельности медика. Во время Отечественной войны 1812 года Гааз находился в русской армии, участвовал в европейском походе. С 1813 года жил в Москве, в 1820-х годах имел обширную врачебную практику; опубликовал две научные монографии, ставшие первыми специальными исследованиями заболевания крупа в России.