Думая же о Гаазе, соизмеряя свою жизнь с его, Кони, безусловно, вопрошал себя: «А как поступил бы в таком случае Фёдор Петрович?» – тут важен был пример, ибо вся жизнь Гааза была непрерывным добротворчеством.
Ф.П. Гаази А.Ф. Кони были современниками. Но временная связь тут чисто формальная: когда умер старый доктор, будущему юристу и сенатору едва исполнилось девять лет. Однако искренность, которой дышит его книга, не вызывает сомнений в том, что автор кроме архивных материалов использовал свидетельства людей, близко знавших Гааза. Думаю, не обошлось и без семейных преданий. В 1820-х в Москве имелся единственный оптический магазин, принадлежал он деду А.Ф. Кони – Алексею Кони. Многие московские врачи были постоянными посетителями магазина, где, наряду с подзорной трубой и микроскопом, можно было приобрести лорнет или очки. Гааз, будучи одним из первых окулистов отставной столицы, нередко заходил со своими пациентами в оптический магазин Алексея Кони на Кузнецком мосту. Здесь же, на углу Кузнецкого и Рождественки, много лет и жил Фёдор Петрович.
А первое гласное свидетельство о Гаазе принадлежит А.И. Герцену: «Доктор Гааз был преоригиналь-ный чудак. Память об этом юродивом и поврежденном не должна заглохнуть в лебеде официальных некрологов, описывающих добродетели первых двух классов, обнаруживающиеся не прежде тления тела.
Старый, сухощавый, восковой старичок, в черном фраке, коротеньких панталонах, в черных шелковых чулках и башмаках с пряжками, казался только что вышедшим из какой-нибудь драмы XVIII столетия. В этом grand gala[3] похорон и свадеб и в приятном климате 59-го градуса северной широты Гааз ездил каждую неделю на этап на Воробьёвы горы, когда отправляли ссыльных. В качестве доктора тюремных заведений он имел доступ к ним, он ездил их осматривать и всегда привозил с собой корзину всякой всячины, съестных припасов и разных лакомств, грецких орехов, пряников, апельсинов и яблок для женщин».
Заканчивая некролог о Гаазе (эти страницы «Былого и дум» написаны в 1853 году), Герцен вспомнил эпизод о том, как однажды больной украл у доверчивого доктора столовое серебро, был пойман и приведен к Фёдору Петровичу. Послав больничного сторожа за квартальным, Гааз сказал вору:
– Ты фальшивый, ты обманул меня и хотел обокрасть, Бог тебя рассудит… а теперь беги скорее в задние ворота, пока солдаты не воротились… Да постой, может, у тебя нет ни гроша, вот полтинник; но старайся исправить свою душу – от Бога не уйдешь, как от будочника!
Тут восстали на Гааза и домочадцы. Но неисправимый доктор толковал свое:
– Воровство – большой порок; но я знаю полицию, я знаю, как они истязают, – будут допрашивать, будут сечь; подвергнуть ближнего розгам – гораздо больший порок; да и почем знать – может быть, поступок мой тронет его душу!
В этой зарисовке видна утрированность и портрета, и характера, и самого типа личности. Люди, коротко знавшие Гааза, могли бы оспорить сходство эскиза, сделанного пером Герцена, с оригиналом. Высокий, тучный, с крупными чертами энергичного лица, голубоглазый, со взглядом серьезным и спокойным, Фёдор Петрович менее всего походил на «воскового старичка».
Чудак из драмы XVIII века? Юродивый и поврежденный? Но какому чудаку под силу сделанное Гаазом:
1832 год – устройство тюремной больницы на Воробьёвых горах;
1833 год – отмена «прута»;
1836 год – замена тяжелых кандалов «гаазовскими» – облегченными, обшитыми кожей или сукном; открытие школы для детей арестантов;
1844 год – открытие больницы при Старо-Екатерининском приюте;
1846 год – отмена поголовного обрития ссыльных;
1847–1848 годы – во время неурожая Гааз собирает И 000 рублей серебром на пропитание арестантов;
1829–1853 годы – на средства, собранные Гаазом, выкуплено 74 крепостных; в эти же годы Гааз 142 раза ходатайствует о помиловании осужденных, смягчении наказания и пересмотре дел.
Ну, а характер старого доктора? Когда на пути к доброму делу возникали препятствия, не было силы, которая помешала бы Гаазу вступить в бой…
Однажды на заседании Тюремного комитета он не побоялся резко возразить митрополиту Филарету, в ответ на его фразу «Если человек подвергнут каре, значит, есть за ним вина» воскликнув:
– Да вы о Христе забыли, владыко!
Присутствующие смутились и замерли в ожидании реакции митрополита. Еще никогда и никто не дерзал так говорить с ним, находившимся в исключительно влиятельном положении. Но глубина ума Филарета была равносильна сердечной глубине Гааза. Он поник головой и замолчал, а затем встал и, сказав: «Нет, Фёдор Петрович! Когда я произнес мои поспешные слова, не я Христа позабыл – Христос меня оставил!..» – благословил всех и вышел.
Какой уж тут юродивый или чудак? Тут протопоп Аввакум приходит в сравнение, тут непреклонность Лютера: «На том стою и не могу иначе!»
Что ж, Герцен ошибся? Да, ошибся – в деталях внешних, даже в характере. Но проницательность не изменила великому публицисту: он словно предугадал, как именно будет писаться жизнь Гааза его биографами – все они, начиная с самого замечательного, А.Ф. Кони, и заканчивая новейшими западногерманскими авторами, будут подчеркивать лишь его кротость, лучезарность, искажающие истинные масштабы личности Гааза.
Однако А.П. Чехов разглядел в сложном характере Гааза качества борца, бескомпромиссный протест против устоявшегося общественного правопорядка. В письме А.С. Суворину Антон Павлович, выстраивая ряд лучших людей, идущих впереди нации и поднимающих тревогу при виде несправедливости, ставит Золя, защитника невинно осужденного Дрейфуса, Короленко, спасшего от каторги мултанских крестьян, и доктора Гааза, чудесная жизнь которого «протекала и кончилась совершенно благополучно».
Чудесная, благополучная жизнь, по мнению Чехова, – это понятие особое, и он его разъясняет в том же письме: «… какой бы ни был приговор, Золя все-таки будет испытывать живую радость после суда, старость его будет хорошая старость, и умрет он с покойной или по крайней мере облегченной совестью».
Ф.П. Гааз должен быть счастлив, потому что первейшая основа счастья – единство поступков и совести.
Совершенно особо среди свидетельств русских писателей о Гаазе стоит мнение Л.Н. Толстого; оно выражено скупо и категорично: «Такие филантропы, как, например, доктор Гааз, о котором писал Кони, не принесли пользы человечеству». И еще: «Кони выдумал. Преувеличение, это был ограниченный человек».
Упрек в ограниченности если и применим к нашему герою, то лишь в той степени, в какой можно сказать, что Моцарт был ограничен музыкой, Рафаэль – живописью, Кант – философией.
Возможно, филантропы не принесли пользы человечеству в целом, но Гааз никогда и не ставил себе несбыточную задачу помогать всему человечеству. Мерой человечества для него всегда был живой реальный человек: Сидор Кузьмин, Лейба Кифтор, Бертоломей Гриневецкий и тысячи им подобных.
«Человек большого ума и образования, – писал о Гаазе Н.К. Михайловский, – он, однако, с течением времени пренебрег этою стороной жизни, постепенно превращаясь в одно ходячее сострадание, и лично для себя чрезвычайно просто разрешил трудную задачу филантропии: не мудрствуя лукаво, он помогал ближнему в буквальном смысле этого слова – тому, кто пространственнее ближе, тому, с кем столкнула судьба. Надо сказать, однако, что судьба столкнула его с людьми, нарочито несчастными и нуждавшимися в помощи, – с обитателями тюрем».
Именно на таких подвижниках добра и стоит земля, считал Ф.М. Достоевский. Личность Гааза не могла не заинтересовать Фёдора Михайловича. Единственный из великих русских писателей – каторжанин, кандальник, он не мог не задуматься о человеке, которого боготворила вся каторжная Россия. Из Мертвого дома он пишет брату Михаилу: «Брат, на земле очень много благородных людей!» И может, первым в числе их встал для Достоевского Фёдор Петрович Гааз.
Мнение Достоевского о тюремном докторе, по-видимому, сложилось не только на основании рассказов обитателей Мертвого дома. Хотя прямых доказательств их личных встреч у нас нет, но можно установить, что жизненные пути Гааза и Достоевского пересекались.
Прежде всего следует вспомнить, что отец писателя был врачом. Михаил Андреевич Достоевский всего на девять лет моложе Фёдора Петровича Гааза. Эта разница в летах вряд ли препятствовала возможному общению коллег, особенно в ту пору, когда Достоевский работал в Мариинской больнице: он определился в нее в 1821 году на вакансию ординатора уже в зрелом возрасте, имея за плечами службу в славном Бородинском полку и в Московском военном госпитале. В Мариинской больнице Михаил Андреевич проработал до 1837 года, то есть более полутора десятилетий самого активного периода жизни.
Больница на Божедомке (ныне улица Достоевского), получившая наименование Мариинской в связи с тем, что в ее учреждении принимала участие императрица Мария Фёдоровна, построена в 1806 году. Это была особая больница, и предназначалась она специально для лечения бедного люда. Среди консультантов, приглашаемых, согласно уставу, «из посторонних для больницы знаменитейших специалистов», весьма вероятно, был и Гааз – лучший в то время московский офтальмолог.
В небольшой казенной квартире при Мариинской больнице родился в 1821 году будущий писатель. Здесь прожил первые тринадцать лет.
Федя Достоевский, игравший с братьями в больничном саду, неоднократно мог наблюдать, как отворялись чугунные ворота и мимо белокаменных стерегущих львов проезжала карета, запряженная четверкой белых лошадей цугом. Карета останавливалась у широкой лестницы, вбегающей невысокими ступенями к восьми массивным колоннам портика, и из нее выходил солидный господин с густыми волосами, собранными сзади в косу с черным шелковым бантом, в черных же чулках, панталонах до колен и камзоле с кружевным жабо. Встречные низко кланялись господину доктору, привратник, отставной инвалид, распахивал перед ним тяжелую парадную дверь.