Доктор Гарин — страница 14 из 75

– Ты… – горячо и глубоко произнесли эти губы в её рот. Он обнял, обнял её запоздало. Но она уже брала всё в свои красивые и сильные руки: несколько сильно-нежных движений тонких пальцев, и вот уже Джонни без своей белой, влажной, пропахшей табаком рубашки. Её ладони легли на его плечи, словно листья редкого, редкого, прячущегося от человеческого глаза тропического растения. Отстранившись, отстранившись от раскрытых губ Джонни, она припала своими губами к его шее, такой горячей и сильной в своей грубой мужской незащищённости. Он сжал её, словно хрусткую фарфоровую куклу приюта.

– Я знала… – шепнула она в его шею и рассмеялась, совсем как девочка, зарывшая в садовую землю свой секретик с жуком, фольгой, бусинкой, стёклышком, ложкой и записочкой.

Он впился, впился губами в её голое плечо в прорехе.

– Грезила тебя… думала тебя… мечтала тебя… – шептали её губы в его влажные и огненные в своей заворожённости волосы.

Его пальцы рвали пуговицы блузки, и те сыпались, сыпались вниз, словно опустошённый жемчуг странствий. Рваная блузка удивительно упала на рваную юбку. Его губы стали кромсать, кромсать её шею, которая гнулась и качалась, словно грустный стебель неповторимой в своей единственности речной лилии.

Он беспощадно разорвал, разорвал её чёрный лифчик. И выплеснул на волю груди, прелестные в своём беспомощном сиротстве. Его лицо горячо и обречённо прижалось к её груди.

– Не знал тебя! – проговорил он в её грудь так сильно, что её рёбра органно загудели.

– А я знала, – ответила она в золотой лес его волос.

Он разорвал её разорванную юбку. Освободились прелестные бёдра молочно-шоколадного одесского загара, требующие лишь одного, одного: влажного, горячего прикосновения. И он припал, припал губами, губами, мокрыми от её сладко-солёной слюны.

– Ты представить не можешь, как я хотела этого… – прошептала она в его ухо так, словно это был заброшенный колодец молчаливых дервишей пустыни.

Чёрное кружево французских трусиков, купленных ею вместе с лифчиком на последние деньги в шикарном магазине Paris-Odessa, затрещало под его жестокими пальцами. Он порвал кружевной занавес, даруя свободу прелестному и древнему существу, истекающему жаждой жидких желаний.

– Возьми меня навсегда! – выдохнула она, струясь и обречённо.

И он завалил её на залитый шампанским ковёр, словно сладко заарканенную и горько подраненную амазонку, оставившую в терновнике прошлого не только сломанный лук и потерянные стрелы, но и холодную радость отказа. Ремень его джинсов загремел, зазвенел, запел, замлел, зардел. И теперь уже его древний зверь, хозяин обличий и нарушитель приличий, вырвался, вырвался на свободу и сразу же ворвался, ворвался туда, в тёмную сладость, туда, куда вела судьба.

– Да! – вскрикнула она учреждённо.


– Гарин, неужели вы не спите? – раздалось неподалёку.

Он оторвал глаза от светящегося текста и в полумраке комнаты различил Машино лицо. Он закрыл текст, стал приподниматься:

– Маша!

– Лежите, лежите. – Она подошла со своей презрительной улыбкой.

В руке она держала бутылку красного вина.

– Вы всегда входите так удивительно бесшумно!

– Пора привыкнуть, – рассмеялась она. – В последний раз у вас, кажется, не нашлось штопора.

– В столе. Погодите, я открою… – Он свесил с кровати титановые ноги.

– Нет! Нет! – Она угрожающе занесла бутылку. – Сегодня я правлю бал!

– Ну послушайте…

– Без “ну”, пожалуйста.

Она выдвинула ящик стола, достала штопор и умело откупорила бутылку.

– Саперави.

Взяла из бара бокалы, наполнила, подошла, села рядом с Гариным.

– Доктор, как хорошо, что вы не спите.

Он принял бокал. Глаза их встретились. Бокалы чокнулись.

Гарин с удовольствием отпил вина:

– Превосходное… люблю грузинские вина…

Маша в упор разглядывала его лицо.

– Не пей, красавец мой, при мне ты вина Грузии печа-а-альной! – пропела она.

– Ужин завершился спокойно?

– Аспонтанно! – рассмеялась она. – Обожаю смотреть на танцы экс-государственных жоп.

– Вы жестоки. – Он взял её свободную руку.

– Нет, я просто чрезмерно наблюдательна.

– Называйте их официально: pb. Или неофициально – бути[23].

– Хорошо, бути. Танцевали как на свадьбе.

– Кто сегодня выбирал музыку для танцев?

– Синдзо.

– И что выбрал?

– Никогда не угадаете. Чайковского!

– Вполне понятно. Прекрасная музыка для…

– Переваривания? – Глотнув вина, она поставила бокал на прикроватную тумбочку и сняла пенсне с большого носа Гарина.

Нос стал ещё больше. Гарин залпом осушил бокал, поставил его и обнял Машу. Её тонкая чёрная фигура словно провалилась в розовый сугроб.

– Я… вас ждал… – проговорил он.

– И я вас ждала, – ответила Маша со своей едкой интонацией.

Их губы встретились, Гарин обхватил маленькую, гладкую голову Маши своей огромной ручищей. Она застонала. И стала с него сбрасывать его розовый махровый сугроб. Его вторая рука угрожающе зашарила по её спине чёрного шёлка, ища молнию, но Маша остановила её, придержав на весу. Целующийся Гарин замер с нависшей над Машей дланью. Она со стоном оторвалась от его губ:

– Я сама. А то порвёте всё, как в прошлый раз.

Встала – тонкая и чёрная. Скрипнула молния. Помогая телом, Маша мгновенно стянула с себя платье, отшвырнула. И в бордовых чулках, бордовом белье медленно и красиво села на колени к Гарину, оплела руками:

– Доктор, вы меня примете? У меня, знаете ли, довольно простой случай…

Гарин взял с тумбочки папиросу с зажигалкой, закурил. Машина голова лежала у него на левом плече.

– Прошлый раз вы обещали рассказать мне о вашем преображении, – произнесла она, разглаживая его покоящуюся на груди бороду.

– О каком?

– Ну, когда вы… – Она потёрла своей узкой ступнёй холодную титановую ногу.

– Ах, это. – Он выпустил дым. – Десять лет тому я, уездный доктор, зимой вёз в село Долгое вакцину против боливийской чернухи. Ехали с одним ямщиком на его самокате в пятьдесят лошадок, попали в жуткую метель, сбились с пути, заночевали в поле. Он замёрз, а я выжил. Но уже без ног. Вот и всё преображение.

– Но вы рассказывали, что та ночь многое изменила в вашей душе.

– В душе? Так и сказал? Вероятно, выпил лишнего. Вы меня неизменно спаиваете, Маша.

– То есть преображения не было?

– Было, но…

– Вспоминать не хочется?

– Сейчас, во всяком случае…

– Ясно.

– Вспоминать – не гнилым овсом торговать…

– Не будем.

Она вынула из его мясистых, вечно недовольных губ папиросу, затянулась, вернула папиросу на место.

– Да, забыла: Ангелу опять затрясло, прямо во время танца.

– С кем она танцевала?

– С Дональдом. Но всё обошлось, он оказался джентльменом.

– Он и есть джентльмен, – серьёзно почесал бороду Гарин. – При всей его девиантности.

Помолчали.

– Гарин, – произнесла Маша.

– Да?

– Мне… очень хорошо с вами.

– Правда?

В ответ она трижды клюнула носом его плечо. Дотянулась, взяла с тумбочки бокал:

– Допьём?

Он не ответил. Она села, отпила, вытащила из его губ папиросу, прижалась своими, вливая в него терпкое вино. Он закашлялся, заворочался, сел.

– Простите. – Она приникла к нему.

– Это вы меня… простите… – Он тяжко вздохнул, обнял её. – Вы эдельвейс, а я… мамонт.

– И это замечательно! – Она прижалась к нему всем телом. – Оставайтесь мамонтом, умоляю вас.

Он склонился над ней, борода и нос угрожающе нависли в полумраке. Мгновенье он смотрел на неё, затем неловко и грубо сгрёб в объятьях, стал наваливаться.

– Мамонт, лучше на боку, – подсказала она.


Солнце встало над Алтаем, заливая лучами всё вокруг – кедровый бор, синевато-серые, с белыми вершинами горы, предгорные луга с уже ожившей травой, ещё прозрачные лиственные и густые хвойные леса, крыши посёлков. На неярком голубом небе виднелись лишь едва различимые перистые облака, подчёркивающие высоту и величие этого чистого неба, да бледнеющий с каждой минутой серп молодого месяца. Вдруг на западе вспыхнуло другое солнце – яростно-белое, маленькое, с булавочную головку, но гораздо ярче и сильнее привычного солнца. Белый беспощадный свет мгновенно накрыл утренний пейзаж, стирая привычные жёлтые лучи, падающие с востока, словно кто-то огромный и невидимый решил сфотографировать весь этот красивый весенний мир своим чудовищным фотоаппаратом. На мгновенье ни у гор, ни у кедров, ни у домов не стало тени. Вокруг белой вспышки заклубился оранжевый жар. И снизу, от утренней земли, к ней потянулся зловещий чёрный дымный хобот. Белый свет сменился жёлтым и оранжевым. А на просыпающийся мир обрушилась волна яростно сжатого, жестокого воздуха, колебля горные вершины, круша вековые ели и кедры, срывая крыши с домов, калеча или убивая всё живое.


Гарин и Маша проснулись от страшного грохота и сотрясения. И что-то сильно и неприятно толкнуло Гарина в сердце.

– Чёрт… – пробормотал он.

Разлепив глаза, он нащупал пенсне на тумбочке, надел на нос.

Рамы и стекла двух окон были выбиты. Рваные шторы трепетали. Голая Маша вскочила с кровати, подбежала к окну, увидела. Прижала руки ко рту.

– Что?! – Гарин сел в кровати, морщась и прижимая руку к левой груди.

– Гарин… это ядерная бомба, – простонала Маша. – Блядство! Сволочи! Ёбаные сволочи!!

– Бомба? – Морщась, он потёр грудь.

Слез с кровати, сделал шаг. Пошатнулся. Сердце трепетало. Выдохнул, вдохнул глубоко, подошёл к Маше. За разбитым, вывороченным окном раскинулся всё тот же ландшафт с кедровым бором, но что-то в нём было не так, зловеще не так. Гул и треск наполняли воздух. И бор редел на глазах: это рушились кедры, поражённые ударной волной. Десятки падали, увлекая за собой другие; выжившие отчаянно качались. Вспугнутые дрозды метались в воздухе. По массиву бора расходились малые и большие круги повала, мелькали медно-золотистые стволы, взмахивали обречённые ветки, и рушились, рушились, рушились деревья.