– Зачем держать соль в солонке?
– Чтобы не растворилась в мерзостях мира.
– Не согласен! – Гарин увесисто шлёпнул ладонью по столу. – Ваша соль должна солить мясо жизни.
– Этого мяса стало слишком много, – возразил Самуил, затянувшись косячком и передавая подруге.
– И оно в основном тухлое! – добавила подруга и расхохоталась.
– Не думаю, что Бакунин и Кропоткин одобрили бы это, – покачал головой Гарин.
– Они солили мясо жизни собой, – добавила Маша.
– Тогда было что солить, – возразил парень.
И они с подругой снова засмеялись.
– Ведь нынешний мир уж давно погружён в анархию, – продолжал рассуждать вслух Гарин. – Зачем вы отделяетесь от него?
– Анархия анархии рознь, доктор, – заметил Самуил. – Особенно здесь, в АР.
– Наша анархия чиста и невинна. – Девушка сняла через голову вспотевшую майку, обнажая грудь. – А во внешнем мире уже тридцать лет царит анархия насилия.
– Анархия насилия, – кивал Самуил, поблёскивая мормолоновой скулой.
– Наша анархия сладкая, а у них – горькая. – Девушка с улыбкой легла на колени к Самуилу.
– Вы что-нибудь берёте от внешнего мира? – спросила Маша.
– Фрукты для самогона, хлеб, живородящую материю, сухой бензин для генератора.
– У вас же нет денег, чем платите?
– Услугами, услугами, – улыбалась девушка.
– Или просто забираем, – добавил Самуил, лаская грудь девушки. – Экспроприация. Но без насилия.
– Воровство? – огладил бороду Гарин.
– Мягкая экспроприация.
Девушка положила руку на широкое запястье Гарина:
– Не пора ли предаться мягкому, доктор?
Гарин не успел ответить, как музыка вдруг прекратилась. И раздался протяжный переливчатый звук. Он вызвал у пляшущей толпы вопль восторга. Все тут же притихли. Только пламя костра ревело и трещало.
– Братья и сёстры! – раздался усиленный динамиками голос Анархии. – Болезнь и слабость. Испытание и муки. Страдание и боль. Терпение и сосредоточие. Превозмогание и преодоление. Выздоровление и преображение. Возвращение и успокоение. Сила и радость. Здесь и теперь.
– Здесь и теперь! – повторила толпа.
– Внешняя дисгармония. Внешнее несовершенство. Внешнее напряжение. Внешнее безразличие. Внешние угрозы. Здесь и теперь.
– Здесь и теперь!
– Внутренний путь. Внутренний мир. Внутренняя сила. Внутренняя радость. Здесь и теперь.
– Здесь и теперь!
– Наша жизнь. Наша свобода. Наше братство. Наше единство. Здесь и теперь!
– Здесь и теперь!
Анархия смолкла. Толпа молодёжи замерла вокруг костра.
И ожил голос Анархии:
– Наша любовь. Здесь и теперь.
– Здесь и теперь!!! – заревела толпа.
Все пришли в движение, бросились ближе к костру, образуя плотный круг. Он стал разделяться на два круга, один внутри другого. Молодые люди принялись быстро раздеваться. Из сияющего золотого шатра две обнажённые девушки вынесли на беломраморной доске Анархию, внесли в промежуток между кругами и медленно двинулись по этому промежутку. Чёрная, лоснящаяся от света пламени Анархия стояла на доске, положив левую руку на грудь, а правую на чресла, запрокинув красивую голову. Полные губы её были приоткрыты, а глаза закрылись. Доску опустили на уровень гениталий стоящих. По молодым телам, освещённым сполохами костра, пошли конвульсии. Все принялись ожесточённо мастурбировать. Раздались мужские стоны, женские всхлипы и вскрики. И не успела мраморная доска с Анархией завершить круг, как первая сперма брызнула на белый мрамор и тёмное тело. Вскрики, стоны и причитания слились с рёвом пламени. Гарин заметил в круге Анания на инвалидной коляске; его подружка мастурбировала ему.
Анархию пронесли по кругу три раза. Облитая спермой, как глазурью, на мраморной заблестевшей доске она торжественно отправилась в свой золотой шатёр.
Круг стал разваливаться, рассыпаться. Молодые люди падали в изнеможении на землю.
Гарин и Маша сидели на кане, заворожённые произошедшим.
Первым стряхнул оцепенение Гарин.
– Анархия анархии рознь, – сурово произнёс он.
– Теперь ясно, зачем им колючая проволока… – прошептала Маша и взяла руку Гарина.
Они повернулись, глаза их встретились – чёрные, как маслины, Машины и серовато-карие, за стёклами пенсне, Гарина. Он взял её руку.
– Доктор, примете меня без очереди? – скривила губы Маша.
Быстро и бурно насладившись друг другом, Маша и Гарин лежали на широком, толстом, набитом пахучим сеном матрасе. В гостевой зоне с двадцатью деревянными клетушками им отвели лучшую – с двумя плетёными креслами, платяной вешалкой, грубым столом и даже картиной на дощатой стене: блюдо с необычными по форме и цвету фруктами.
Гарин курил, Маша лежала, прижавшись к нему.
– Нет, я вряд ли засну сегодня… – Она села по-турецки.
– После увиденного?
– Да! Как она сказала: сладкая анархия?
– Сладкая. Такую и нужно охранять с пулемётами.
– Когда богиню проносили, я слышала запах коллективной спермы.
– Так пахнет их анархия.
– Это прекрасный запах! Лучше, чем запах крови. Давайте ещё выпьем?
– Можно. – Он выпустил дым в своём паровозном стиле.
Маша дотянулась до стола с кувшином самогона, наполнила две глиняных плошки. Выпили.
– Удивительно, что они даже ничего не слыхали про войну. – Маша поставила пустую плошку Гарину на живот.
– Они не знают.
– Счастливые! – рассмеялась Маша. – Нет, послушайте, Гарин, а ядерный взрыв?
– Здесь это был просто сильный гром. Да ещё утром. Не обратили внимания.
– А что же они… – начала было Маша, но вдруг в соседних клетях послышались голоса.
Туда вошли одновременно и сразу бурно приступили к делу. Слышно было абсолютно всё. В левой комнатке оказалась Ольга с каким-то парнем, тараторящим на непонятном языке. В правой страстно-виновато забормотал по-французски знакомый голос:
– Je t'en prie simplement, cheri, vas-y doucement, tout doucement[26]…
В левой сразу ритмично захрустел соломенный матрас.
– Боюсь, что большинство из наших уже стали сладкими анархистами, – произнёс Гарин с нарочито грозно-плаксивым выражением лица.
Маша засмеялась в его плечо.
– Плесните-ка, Маша, ещё, – попросил он шёпотом.
Маша исполнила. Они выпили.
Она прижалась, зашептала в ухо:
– Вы мне хотели рассказать про метель.
– Как я ехал в Долгое?
– Да.
– Там особенно нечего рассказывать. Я не доехал, никого не привил. Ноги потерял. Зато стал другим человеком.
– Совсем другим?
– Другим.
– А каким были раньше?
– Серым колпаком.
– Не верю.
– Я сам не верю, что был серым колпаком, – всё так же грозно-плаксиво пробасил он.
Новый приступ хохота овладел Машей. Она смеялась, зажимая рот. Отсмеявшись, повалилась на спину:
– Слушайте… я так опьянела… тысячу лет не пила самогона… серый колпак… почему это плохо? Это красиво… и чисто…
В левой клети на фоне ритмичного хруста соломы раздался звучный шлепок:
– Куда ты летишь, дурачочек мой? Я же сказала: слоу энд дип, слоу энд дип…
В правой тоже захрустел матрас:
– O mon fou, mon frénétique![27]
– Маша, мы между Рязанью и Парижем.
Маша молчала. Гарин глянул: она спала на спине, приоткрыв губы, лишившиеся постоянного презрительного выражения. Гарин накрыл её простыней.
Закрыл глаза.
– Слоу энд дип, слоу энд дип…
– Encore, encore! Plus fort![28]
Гарин открыл глаза.
– Не дадут заснуть… – пробормотал он.
Вспомнил. Дотянулся до своей одежды, нашарил смартик, включил:
Просыпание, просыпание в очаровательном и беспомощном переплетении опустошённых тел, нежные нежные столкновения губ и рук, вопросы ещё закрытых глаз тёмно-синих к закрытым оливково-чайным глазам, вопросы, вопросы без ответа, узнавание, узнавание нового с каждым поворотом любимого лица лица, с каждым кивком, кивком любимой головы головы, с каждым шевелением безбрежных пальцев мужских рук и прикосновением достоверно нежных нежных пальцев женских ног ног.
Открыв глаза окончательно, Джонни увидел. Он произнёс имя той, что изгибалась коралловой изящерицей на добродушной советской простыне рядом с ним:
– Ляля.
Её веки дрогнули дрогнули, словно пир потомственных рабов рабов, обречённых одним взглядом беспощадного владыки на неминуемую казнь казнь. И казнь ожидалась мучительная – с разрыванием дрожащих тел тел и сдиранием дымящихся кож кож.
Она увидела Джонни впервые рядом рядом и утром утром, зная, что он Джонни Уранофф, но, с другой, страшной в своей невероятности стороны, это был уже вовсе не Джонни Уранофф, а Сверх Джонни Уранофф, собранный из плоских плотских листов желаний желаний и снов снов, высушенных на каменных досках Судьбы и Вечности под солнцем мучительной и белой страсти страсти. Ляля понимала это слишком грозно, слишком ответственно, но с другой страшной стороны и слишком бесповоротно, и воинственно свежо свежо, и трогательно самозабвенно.
– Джонни, – произнесла она его страшно прекрасное имя, как мраморное яблоко.
– Я буду поить тебя собой, – выдохнул Джонни солнечную пыль своих ярких и нежных попечений.
– А я буду кормить тебя собой, – сказала она в его глаза глаза.
И ещё не покинув тёплого отчаянья сна сна, они принялись кормить и поить друг друга, кормить и поить вечной и бесконечной, влажной и ускользающей дельфиньей песней без слов слов, без снов, снов, разрушая громоздкие замки прошлых иллюзий и сотрясая сумрачные лабиринты обветшавших обид обид. Они уже не только пристально понимали друг друга, но и исчерпывающе обнимали.
Гарин захрапел.
Его разбудил Эхнатон, пробравшийся в их комнатку и вспрыгнувший ему на грудь. Гарин разлепил веки и увидел пе