Кто-то осторожно, но настойчиво стучал в дверь.
– Да! – хрипло выкрикнул Гарин, открыв глаза.
Дверь приотворилась, и со свечкой в руке вошёл всё тот же Порфишка.
– Господин доктор, барыне плохо, они просили вас прийти.
Порфишка был нормального размера.
Гарин приподнялся и сел в кровати. Сердце его тяжко билось.
– Чёрт… – пробормотал он и тяжело выдохнул.
Порфишка стоял с сонной оплывшей рожей, освещённой пламенем свечи.
– Что случилось? – спросил его Гарин, придя в себя.
– Плохо им.
– Что плохо? Что болит?
– Не могу знать.
Гарин с недовольством смотрел на унылую рожу Порфишки.
“Дубина…”
Он спустил с кровати свои ноги. И убедился, что они по-прежнему титановые. Пламя свечи играло на их гранях и округлостях.
– Жди за дверью.
Порфишка вышел. Гарин оделся в темноте, чертыхаясь. Нащупал пенсне на тумбочке, протёр на ощупь пододеяльником, надел на нос и вышел из комнаты. Порфишка молча двинулся по коридору. Гарин последовал за ним, вспомнил, как он во сне шёл за ежом-Порфишкой, и усмехнулся.
“Ежи ножи не точат…”
Когда они дошли до высокой двери Матрёшкиной спальни, Порфишка открыл эту дверь и поклонился доктору, приглашая войти. Гарин вошёл.
Матрёшка в ночной рубашке полулежала на своей огромной кровати, откинувшись на подушку. По углам кровати горели четыре толстенных свечи.
– Что случилось, сударыня? – неприветливо спросил Гарин.
Она молчала. Волосы её были распущены и лежали на обнажённых плечах. Гарин молча ждал. Она молчала, глядя на него своими маленькими глазками. Ему показалось, что они уже блестят.
– Вам плохо, сударыня?
Она откинула одеяло, встала и вдруг легко, одним движением скинула с себя сорочку. Та скользнула по её телу и упала к ногам. Она переступила через неё, подошла вплотную к доктору и опустилась перед ним на колени. Её огромная грудь закачалась возле его лица. Её длани бережно взяли Гарина за плечи.
– Простите меня, соврала я, – проговорила она.
Гарин молчал, оторопев.
– Не больна я, а здорова. Вы меня здоровой сделали, доктор. Простите, дуру, что разревелась тогда да вас смутила.
Гарин молча смотрел на её соски. В ореоле больших светло-коричневых кругов, они не были огромными, как всё у неё, и выглядели маленькими, почти обычными женскими сосками, что делало эту могучую грудь нежной и беззащитной.
– Должница я ваша, доктор.
Её ладони обняли Гарина за спину, лицо наклонилось,
приблизилось
надвинулось
расширилось
и маленькие пухлые губы
вырастающие в огромные
осторожно коснулись его губ.
Лавина волос её накрыла Гарина, заслоняя свет свечей и обдавая запахом лаванды. Лаванда. Густая.
Шатёр волос лавандовых накрыл Гарина.
Водопад волос.
И стемнело.
Глубоко.
И совершенно неожиданно для себя Гарин прижался своими губами к её губам. Губы его провалились
в её губы. Её губы объяли. Влажно. Огромно.
Доктор почувствовал
бесконечность её языка.
Бесконежность.
Огромовлажность.
Глубокотёплость.
Они целовались тяжко, стонно, пока пенсне не слетело с носа доктора и привычным маятником не закачалось внизу. И маятник этот был микроскопический, как английская булавка. Как скрепка для бумаг. Как стрёкот одинокого стального кузнечика в далёкой траве забвения.
Гарин растворялся в её губах.
Её губы глотали его голову.
Её губы проглотили его.
Он стал падать и хотел кричать в её язык,
но лицо её бесконечное отодвинулось, и Гарин увидел, как сильно заалели её горячие, бесконечные щёки.
– Иди ко мне, бери меня, – вязко и сочно прошептали тяжёлые губы.
И огромные пальцы страшно медленно, как во сне, зашевелились. И стали раздевать Гарина. Это было непросто, и он, дрожа, стал помогать им. Два пальца осторожно сняли с него цепочку с микроскопическим пенсне. Едва он справился с игрушечным ремнём и песчинкой – пуговицей штанов, как ладони её сильно, просто и быстро, как лавина, сдвинули вниз штаны и исподнее. И обняли его, голого ребёнка, поднимая и прижимая к беспредельной, нежной и прохладной груди. Титановые ступни доктора оторвались от пола.
“Ну нет… так не… как же…”
Она встала с ним на руках, подошла к кровати и, не разжимая своих рук, осторожно улеглась на кровать на левый бок, не переставая бережно обнимать Гарина. Губы её снова нашли и накрыли губы Гарина.
Стон вышел из её груди. Гарин увидел этот стон. Это был красный слон. Он качнул и подтолкнул Гарина. И он захотел её, захотел как обычную женщину с нежными руками, маленькими пухлыми губами и беспомощной большой грудью. Почувствовав это, она покорно повернулась на спину, ноги её разошлись.
Гарин
двинулся
вниз
по ней.
Тело было необъятно. Кожа её скользила шёлково.
Гарин оперся ладонями о могучие круглые бёдра.
И коснулся её.
– Да, миленький мой… – выдохнула она.
Застонав, бросила тяжёлые руки свои на постель, закрыла глаза и задрожала чёрными ресницами.
Он
вошел
в неё.
И сразу стала она обычной женщиной. Не прошло и двух минут, как сперма доктора хлынула в её лоно и белые киты бёдер её затрепетали и благодарно коснулись его своей прохладой. Но он, не в силах остановиться, снова продолжил своё древнее дело и ещё дважды, содрогаясь, отдавал ей своё семя. И каждый раз качались бёдра, трепетали ресницы и нёс его её стон, протяжный, как сон.
В изнеможении он рухнул на неё. И попал носом в величественную воронку её пупка. Живот её, как море, качал тяжело дышащего Гарина. Пупок пах тайным, домашним и нутряным. Это был какой-то детский, забытый и очень приятный запах. Гарин закрыл глаза.
“Каша… манная… дочь… ночь… обманная…”
Он стал проваливаться в сон, сопротивлялся.
Но море живота качало, а носу в пупке было невероятно уютно, словно он обрёл давно лелеемый, бархатный, мягкий, тёплый бабушкин футляр.
Нос доктора упокоился в футляре пупка.
“Добро… и родство… но не колдовство…”
Гарин заснул и провалился в сон.
Он снова в её столовой. Но это не роскошная ампирная столовая прошлого сна, а всё та же деревянная, резная, аляповатая. Они сидят за столом, Матрёшка в своём красном сарафане, а между ними во весь стол – огромная деревянная лохань, одна из тех, что он видел у неё в бане. Лохань до краев полна горячими, только что сваренными щами, их кислый запах висит над столом, пар идёт от щей.
– Откушайте, доктор, щец моих све-е-еженьких, с пылу с жа-а-ару! – произносит Матрёша нараспев, и Гарин понимает, что она пьяна.
И не просто пьяна, а пьяна в хлам. Лицо её вспотело и пошло красными пятнами, мокрые губки полуоткрыты. Она покачивается на своём стуле. И вдруг запевает неприятным, сильным, визгливым голосом:
Во пиру я была, во беседушке!
Я не мёд пила – сладку водочку!
Сладку водочку да наливочку
Я пила, молода, из полуведра-а-а-а!
Она поднимает свою огромную рюмку, вмещающую и впрямь полведра, выпивает её одним духом, до дна, и с размаху стукает рюмкой по столу:
– Ах, хороша, с-собака!
Доктор смотрит на неё – огромную пьяную бабу, в которой нет никакого очарования.
– А вы что ж не пьёте, доктор? – лыбится она. – Н-нехорошо!
Она грозит ему пальцем.
– А ну-ка, пейте! А то обижусь! Пейте!
Гарин, сдерживая нарастающую неприязнь к этой бабище, берёт свою рюмку. Она тоже огромна, больше винного бокала. И до краёв налита водкой.
– Пейте!
Она сурово стучит кулаком по столу.
Гарин нехотя пьёт водку.
– А теперь – щец! Наваристых! Павлушка!
Огромный ковш зачёрпывает жирные, удушающего запаха щи, и перед Гариным возникает бадья щей.
– И убоинки! Проварилась хорошо!
Она лезет руками в лохань, шарит в щах и вытаскивает варёную девочку. С хрустом отрывает ей голову, плюхает в свою бадью.
– Голова моя, доктор, уж не обессудьте! Смерть как обожаю м-мозги варёныя сосать! А опосля – глазки! А вам – полжопки! Девчушка поклёпинская, нагульная, на твороге да на парном молочке росла! Жопка у неё – сладость несказанная!
Жирными ручищами она разрывает тело девочки и плюхает в бадью Гарина ягодицу. Гарин открывает рот, чтобы выкрикнуть ей проклятие, но чувствует, что быстро и ужасно опьянел, и вместо ругательств изо рта вылетает пьяное бормотание. Он хочет швырнуть в это чудовище чем-нибудь, но пьяные руки беспомощно ворочаются на столе.
Она же тем временем хрустит головой девочки и громко высасывает её мозг. Задыхаясь от ярости, мыча и шлёпая руками по столу, Гарин сваливается со стула и сильно ударяется об пол.
Он проснулся.
Нос его по-прежнему был у неё в пупке. Живот под ним по-прежнему равномерно воздымался и опадал, воздымался и опадал, покачивая доктора. Гарин поднял голову.
Спальня содрогалась от чудовищного храпа Матрёшки. Четыре толстенные свечи всё так же горели, освещая её раскинувшееся спящее тело. Пламя двух свечей, что в изголовье кровати, колебалось от храпа.
Он сполз с её живота на постель. Полежал на спине, приходя в себя. На потолке был нарисован аляповатый венок из полевых цветов с голубой лентой. В центре венка целовались два голубя.
– Господи… – пробормотал Гарин. – Угораздило…
Он слез с кровати. Нашёл на полу свою одежду. Оделся. Подошёл к огромной двери, с трудом приотворил её и вышел из спальни. В коридоре было темно. И раздавался ещё один храп – жалкий, по сравнению с её храпом, унылый, с пришепётыванием и стонами. Это храпел в соседней комнате Порфишка. Дверь к нему была приотворена. Гарин заглянул в комнату. Скупо освещённый луной Порфишка в одежде и сапогах лежал на кушетке. Рядом с ним стояла та самая свечка в подсвечнике и лежала коробка спичек. Гарин взял подсвечник, спички и вышел в коридор. Зажёг свечу и двинулся по коридору, вспоминая путь к себе в спальню.
Ему удалось сравнительно легко добраться до спальни. Войдя к себе, он поставил свечу на комод и посмотрел на себя в зеркало. Собственное лицо Гарину не понравилось.