Его замутило. Он разжал пальцы, распечатал пакетик, приподнял маску и сунул таблетку в рот. Она моментально зашипела, взорвалась, рот наполнился колючими лимонными иголками, за ушами защипало. И стало лучше.
Гарин надел маску, задышал носом и попытался сосредоточиться. Но бесконечная синева неба поглощала, всасывала, лишая мыслей. Он уставился на шлем впереди сидящего пилота. Солнце блестело на нём, как на куполе мечети.
“Чудо всегда рядом. И оно так же естественно, как сама жизнь. Я поверил в книгу. И белый ворон прилетел ко мне. И всё случилось. И самолёт. И птеродактиль. И купол с сёмгой коронованной. И нож президента… но я… я… до сих пор не могу в это поверить!”
Он устало рассмеялся.
– Что, док, весело летать на боевухе?
– Да… да… – Гарин с трудом зашевелил налитыми свинцом губами.
– Мы с корешем две машины гоним. Он вчера вылетел и прошёл по прямой, а я загулял малёк в Тегеране со школьницами, решил сегодня. И вот даём кругаля с тобой.
– Неожиданность…
– Хуйнища обстоятельств. Хочешь музыку послушать?
– Да… почему бы…
– Чего ценишь?
– К… классическое…
– Не вопрос.
В шлеме зазвучал Моцарт. И доктор вспомнил Белую Ворону. Её горячее, прижатое к сосне тело. Её вскрик и содрогания. Она спасла его. Помогла бежать. Помогла, вынесла на себе. Намочила своей кровью платок. Кровью Белой Вороны…
Глаза доктора наполнились слезами.
– Цбюхрр… – прошептал он и сразу почувствовал её шерстяные сильные руки, в чём-то неумелые, но такие настойчивые в желании помочь.
Самолёт качнулся, накреняясь вправо, затем выровнялся.
Гарин слушал Моцарта. Это была какая-то симфония, одна из многочисленных написанных им.
“Я всегда был равнодушен к Моцарту. Почему? Это так красиво, легко, ажурно… Я груб? Примитивен в своей вере в разум и профессионализм? Но Шопен тоже лёгок и ажурен, но он трогает, именно трогает за сердце, словно хирург рукой… сильной и небольшой… я видел слепок с его руки… небольшая рука… какая-то даже рабочая… деловая… и совсем уж не аристократическая… и она трогает, трогает сильно…”
Гарин посмотрел на свои руки. Потемневшие, с грязными ногтями, покрытые цыпками, шрамами, ссадинами, мозолями и заусенцами от бессмысленной пятимесячной работы, они показались ему такими чужими, что на миг стало страшно.
“Кто я?”
В санатории после утренней чистки зубов он тщательно, быстро и профессионально мыл свои холёные руки врача, вытирал махровым полотенцем, подпиливал ногти, снова ополаскивал, а потом слегка смазывал питательным алтайским кремом, растирал, разминал пальцы, напевая и прохаживаясь по ванной комнате.
Он поднял руки. Солнце ярко осветило их. Между пальцами била яркая синева.
“Это не мои руки…”
Моцарт, лёгкий и изящный, плёл свои кружева. И плёл как-то… формально, неинтересно.
Руки Гарина были гораздо интереснее, страшнее и величественней на фоне этого бескрайнего неба. Солнце лучились в каждой грязной поре огрубевшей кожи, сияло на каждом заусенце, переливалось в тёмных, коричневых складках, отражалось в жёлтых мозолях. Это была совсем другая музыка. И она была суровой, завораживающей.
“Если мне, просидевшему почти полгода в плену у мохнатых дикарей, точившему деревянные смартфоны, лечащему поносников и фурункулёзников, жрущему похлёбку из болотных корневищ, напрочь забывшему цивилизацию, потерявшему цель в жизни, этот вечно прекрасный Моцарт кажется легковесным дерьмом, значит…”
– Значит, не всё потеряно, доктор.
– Точняк! – вклинился пилот. – Долетим, не бздо.
– А в Хабаровск нас… пустят?
– Союзники, ёпта! Чистое небо. Тебе там куда нужно?
– Главный городской госпиталь.
– Щас гляну. Может, у них и своя площадка есть, мослы там кину…
Прошло несколько минут.
– Не, площадка мини-вертолётная, мой не сядет. Где ж тебя выкинуть? Смотри сам.
Перед Гариным на стекле шлема возникла подвижная карта Хабаровска. Но без пенсне он всё видел размыто.
– Вот твой госпиталь. А вот к нему трамвайная линия. Конечная – почти за городом. Там пустошь. Тут я присяду, возле конечной, ты слезешь и попрёшь на трамвай. Сядешь и доедешь. Лады?
– А что, уже близко?
– Сорок две минуты полёт. Я ж две-полста держу. Президентский нож отработать надо, ёпт!
Он расхохотался.
И от этого хохота, и неистово синего неба, и заложенных ушей, и холода, забравшегося в рукава ватника, и сжатости, вдавленности, напоминающей, что тело преодолевает, преодолевает огромное пространство, а вместе с ним преодолевает и отодвигает туда, за спинку кресла, всё это потерянное время, полгода безумной, никчёмной, убогой жизни, Гарину вдруг снова, как с вороном, стало очень хорошо и спокойно.
“Я лечу…. и некуда больше спешить…”
Он прикрыл отяжелевшие веки. Хронический недосып последнего месяца и усталость моментально скатили Гарина в сон.
Он – в роскошном ультрасовременном отеле, лежит на боку на кровати, прижав к животу горячий валун, но это вовсе не валун, а яйцеобразный кусок золота, только что отлитый в подвале отеля в литейном цеху для VIP-персон, слиток горячий, но это чрезвычайно приятное тепло, совсем не обжигающее, золотое, и Гарин с удовольствием прижимает его к животу. Напротив на такой же кровати лежит филолог Антон, но он прижимает к животу всё тот же убогий валун из “котельной” чернышей. Гарин понимает, что Антону по каким-то причинам не достался слиток, обросшее бородой лицо его лишено прежнего невозмутимого спокойствия, и он плачет, плачет беззвучно, слёзы текут из глаз по усам и бороде. Гарину становится стыдно и неловко, что ему дали это горячее золотое яйцо, а Антон, умный, добрый, образованный и мудрый человек, так и остался с убогим валуном. “Антон, давайте поменяемся”, – предлагает Гарин, поднимает золотое яйцо и протягивает Антону. Тот молча берёт свой валун и вдруг со всех сил кидает его в лицо Гарину.
– Доктор! Хорош массу давить! Прыгаем на твой Хабаровск!
Гарин открыл глаза, и самолёт тут же стал словно проваливаться в яму, хотя летел по-прежнему прямо по синему небу. Его тряхануло, и он неприятно завибрировал. Гарин понял, что пилот сбросил скорость.
Тело Гарина сразу налилось свинцом и как будто раздулось вперёд, ремни больно врезались в него, и язык полез изо рта. Самолёт пошёл вниз, пропорол один слой облаков, потом другой, и невероятно быстро и лихо спикировал, и завис над небольшим заснеженным пустырём. Доктор и вздохнуть не успел. Вокруг выросли дома, а за ними раскинулась панорама города. Проревели двигатели, поворачиваясь вертикально, и вскоре Гарин почувствовал, что самолёт сел.
“Неужели в Хабаровске?”
– Всё, дорогой, кости за борт! – скомандовал пилот, и кабина стала открываться.
Двигатели угасающе заныли.
Пилот повернулся, снял с Гарина шлем, отстегнул маску. Влажный, мокро-кисловатый зимний воздух опьянил Гарина. В этом воздухе почувствовался океан. И доктор понял, что это – Хабаровск!
Хабаровск!
“Слава тебе, белый ворон!”
– Давай, по-быстрому!
Пилот отстегнул Гарину ремни, стал помогать вылезать из кресла. Но Гарин безнадёжно отяжелел после перелёта из Западной Сибири на Дальний Восток: ноги, руки – всё налилось свинцом и плохо слушалось. Матерясь, пилот вылез из кабины, слез по выступившей лесенке и потащил доктора на землю:
– Да-вай, да-вай, да-вай!
Вскоре доктор уже сидел в мокром, рыхлом дальневосточном снегу.
– Во-о-н твоя остановка! – указал пилот. – Быстро дуй туда, я взлетаю!
Он прощально хлопнул Гарина по плечу, ловко влез на рабочее место.
Кабина закрылась.
Доктор встал на колени. Глянул, куда показал пилот. В метрах трёхстах виднелась трамвайная остановка с тремя фигурами и зажигающимся фонарём. В Хабаровске наступали сумерки.
Гарин встал, сделал шаг, другой. И ссутулясь как примат, пошатываясь, словно учась ходить, побрёл к остановке. Сзади запустились двигатели. Гарин потрусил на полусогнутых, для страховки выставив руки вниз-вперёд.
Двигатели заревели.
Гарин трусил, трусил, дыша носом и выдыхая ртом, чтобы не задохнуться. И медленно приблизился к пластиковой остановке с голограммой молодого улыбающегося человека, сгружающего самосвал чёрной икры на огромный праздничный стол, за которым сидели тысячи хабаровчан. У каждого из них в руке блестела золотая ложка.
Трое людей на остановке, женщина и двое мужчин, смотрели не на трусящего к ним Гарина, а на взлетающий самолёт. Добежав, Гарин схватился за остановку, оглянулся, задыхаясь.
Белый птеродактиль, вися над землёй, выровнял двигатели, опустил крылья, покачал подкрылками и, взревев, почти вертикальной свечой вонзился в серое низкое небо и пропал.
“Неужели я прилетел на нём?!”
Гарин плюхнулся на мелкую решётку скамейки. И почувствовал, что внутри штанов, на ягодицах что-то мокро плюхнуло.
“Что такое? Геморройное кровотечение от перепада давления? Кровопотери только не хватало… свалюсь в обморок ещё…”
Заметив, что трое всё ещё неподвижно пялятся в небо, где скрылся истребитель, он осторожно полез рукой в ватные штаны. Исподнее было мокроватым. Он залез под исподнее, вытащил руку. Нашарив болтающееся пенсне, посмотрел на руку. Она была в коричневом. Гарин понюхал. Пахнуло калом.
“Господи… я же обмарался! Идиот…”
Он зачерпнул другой рукой снежка, быстро обтёр пальцы, швырнул снег под лавку, пальцы стал тереть о засаленную штанину.
Трое обернулись к Гарину. Они были добротно, по-зимнему одеты. Обшарпанный, лохматый вид Гарина не вызвал у них добрых чувств. Но и антипатии тоже. Смахивающий на бомжа Гарин, вылезший из боевой машины, был им малопонятен. Женщина отвернулась. Один из мужчин закурил, подошёл:
– С Гаровки, что ль?
Гарин неопределённо кивнул. Мужчина тоже кивнул, сплюнул и отвернулся. Загудел, подъезжая трамвай. Гарин встал, приходя в себя и успокаиваясь. И вдруг понял, что у него нет денег! Как он купит билет? Или они на искрах ездят?