Доктор Гарин — страница 72 из 75

“В трамвай не пустят!”

– Уважаемый, как тут с билетами? Чем платить? – окликнул он курящего.

Все трое обернулись.

– Уж второй год бесплатно, – ответила за курящего женщина. – А им всё новый мэр не нравится.

Она недовольно глянула на мужчин. Они не собирались с ней спорить. Один шагнул к подъезжающему трамваю, другой глянул на всё вываливающуюся и вываливающуюся из самосвала икру и тянущиеся к ней золотые ложки хабаровчан, спешно затянулся, швырнул окурок в голограмму.

Жёлто-зелёный, произведённый в Японии трамвай без водителя подъехал, бесшумно открыл двери, бесшумно спустил серые ступени. Гарин вошёл, пропустив троих вперёд, и сразу сел в уголок, к окну. Мягкий женский голос на русском и японском предупредил о закрывающихся дверях, объявил следующую остановку, и трамвай тронулся.

Внутри было так комфортно, уютно и безопасно, что слёзы выступили на глазах у Платона Ильича.

“Господи, неужели?”

Он вспомнил свою полугодовую болотную жизнь, словно увидел её из окна трамвая всю, как вещь, как запорошенную снегом мусорную урну.

После тошнотворного болота, бесконечного комарья и зверской мошки, лезущей в ноздри и уши, после похлёбки из козлиной требухи и корневищ, после сна на гнилой соломе в обнимку с горячим валуном, после идиотского труда, рашпилей, стамесок и надфилей, щётки для сметания опилок с верстака, после киянки толстобрюхих надсмотрщиков, после воплей оперируемых по живому, после гноя и поноса больных, после говённой утренней решётки, постоянных угроз и унижений, показательных болотных казней, вопля Анания: “Мен уулчаг![58]” – этот великолепный салон, эти спокойные серовато-бежевые сиденья, гладкие стены, матовые поручни с петлями, голограммные окна с картой остановок и рекламой японской косметики, а главное – дома́, жилые дома людей, поплывшие за идеально чистыми трамвайными стёклами, дома, в которых сейчас, в сумерках, зажигаются, загораются свои родные окна, жёлтые, зеленоватые или голубоватые, каждое – со своим уютом, абажурами и плафонами, занавесками и семейным ужином, разговорами и надеждами, шутками и укорами, мелкими и большими радостями…

Гарин перекрестился.

Ему очень, очень захотелось доехать до госпиталя, где его ждёт Борис Хироширович. После всего того, что высыпалось на него за безумные полгода из того самого мирового “мешка без дна”, он опасался, что новая неожиданная метафизическая гадость, материализовавшись по воле непостижимых человеческим умом законов, обвалится на Гарина и сейчас, помешает, спутает планы, порушит надежды, расхохочется чёрным смехом хаоса, и никуда доктор не доедет, а окажется в адских и бесчеловечных пространствах или во власти страшных и тупых людей. И не прилетит больше ворон, чтобы вывести его из леса, и белая ворона не даст своей крови.

“Богородица, Дево, радуйся, благодатная Марие, Господь с Тобой, благословенна Ты в женах, благословен плод чрева Твоего, яко Спаса родила есих душ наша”, – взмолился он, глядя на городские окна.

И стал про себя читать все молитвы, что знал.

За это время трамвай проехал несколько остановок, но пассажиров сильно не прибавилось. По информации, мелькающей в голографических окнах, Гарин понял, что сегодня воскресенье, двадцать восьмое октября. Это вызвало новое беспокойство.

“Госпиталь-то работает и в воскресенье, но окажется ли на месте Борис Хироширович?

Вряд ли. Выходной. Семья, жена, дети. Но обязаны, непременно обязаны пустить в здание, даже в таком странном виде”.

– Обязаны! – произнёс он, протирая запотевшее в теплоте вагона пенсне и вглядываясь в такой притягательно разнообразный уют городских окон.

“Скажу охраннику, что есть договорённость, назову грозное имя Мотидзуки-сана. Но у меня нет ни документов, ни искры, ни смартика! Как докажу? Не пошлёт ли охранник меня куда подальше? Устрою скандал…”

– Вызовут полицию, – ответил он сам себе.

“Арестуют. Но к утру разберутся, не дубы же у них в полиции. Разберутся! Чай, не Казань, не Нижневартовск. Вызволит меня Мотидзуки-сан, приму ванну, надену новое бельё, побреюсь, оклемаюсь, отосплюсь, приоденусь, подпишу договорчик и пойду на первый обход. Всё будет хорошо, доктор. Шпагу в ножны!”

Успокоившись, он вздохнул. Но вдруг почуял лёгкий запах кала.

“Ну вот ещё…”

Он уселся поплотнее, прижимаясь к пластиковой стенке вагона.

Трамвай остановился, и в него не вошла, а впёрлась шумная толпа странных, одинаково одетых лилипутов. Это были именно лилипуты, не маленькие, а лилипуты метрового роста с нормального размера головами, лицами, руками и ногами, на которых были одинаковые красные сапожки. Все лилипуты были мужского пола. На головах у них торчали одинаковые трёхцветные шапки клоуна-Петрушки с тремя хвостами и бубенчиками. Лица их краснели аляповатым макияжем. В руках все держали ярко-красные бутафорские балалайки с нарисованными струнами. А вот тела этих Петрушек обтягивали уже разные по цвету и форме зимние курточки. Влезши в вагон, Петрушки быстро расселись по свободным местам, один плюхнулся рядом с доктором. Заболтав красными ножками, они громко загалдели, продолжая какой-то принципиальный спор, начатый ещё на остановке. Гарин не смог, да и не хотел вникать в его суть. Речь шла о какой-то “кочерге” и каком-то “жопном присяде”.

“Кого только не встретишь в современных городах. Лилипуты – это прекрасно. Они умные, талантливые актёры. Но есть же и совсем нечто. В Барнауле такие персонажи подкатывали – чёрт знает что! Где голова, где лицо, где тело? И главное – говорят, просят и предлагают. И рассчитывают на милосердие. Мыслящие пружины! Как тут не потеряться? М-да, прав Штерн: антропоморфизм ещё после Первой войны дал такую трещину, что вряд ли человечество её сумеет заделать. Трещина растёт угрожающе… Кто за это расплачивается? Мы, врачи. Все вопросы – к нам. Милитаристы-генетики ушли в тень, заработав чёртову кучу денег. К кому новые инвалиды духа нынче прут косяками? К кому прискачут пружинки? Кто в ответе за человеческое? Психиатры! Как тут не стать гипермодернистом…”

Трамвай подъехал к следующей остановке, и в вагон ввалилась… новая ватага Петрушек! Точно таких, что сидели в вагоне! И ещё более шумных и возбуждённых.

“Что же это?! На демонстрацию, что ли, собрались?” – берясь за пенсне, уставился на них Гарин.

У ввалившихся Петрушек был явный лидер – Петрушка без возраста с настолько типичным петрушечьим лицом, что оно не требовало грима. Войдя, он обвёл вагон злыми глазками и, стукнув балалайкой по вагонной стойке, объявил:

– После вчерашнего хамства Хабконцерта мы, переселённые в “Приамурскую”, сегодня жопным присядом выходить не будем! Ни сегодня, ни в среду!

Большинство вагонных сидельцев бурно поддержало его, тряхнув трёхконечными шапками:

– Правильно, Тимоха! Не пойдём!

– Накорячились!

– Они нам в морду плюют, а мы им – жопный присяд?!

Сидящий рядом с Гариным Петрушка сложил кукиш и, вскочив, выставил его вверх:

– Вот им, а не жопный присяд!

– Правильно! Шиш с маслом! Пройдём кочергой!

– Пройдём кочергой!! – закричали лилипуты своими тонкими, дребезжащими голосами.

Но возникли и противники:

– Тимох! Коль сегодня увидят, что мы их на кочерге спустили, – выгонят! Не допустят до праздника! И билеты обратные не оплатят!

– Не бзди, Родька, не выгонят! Где они новых Петрушек наберут? Да за три дня?

– Выгонят! Номер закроют! Они звери! Мэр на жопном присяде торчит, значит – выгонят! Вспомните “Русскую кухню”, братцы! Сорок человек! И всем – поджопник дали!

– Потому что номер был старый, с плесенью!

– Нет, Абраша, потому что похмельными плясали!

– Всем – поджопник!

– На своих домой добирались!

– Погонят нас, Тимоха!

– Не погонят! Забздят! Праздник на носу!

– Не забздят!

– Забздя-я-ят!!

Трамвай наполнился роем дребезжащих голосов. Прижавшись к гладкой стенке, Гарин пытался хоть что-то прояснить в конфликте лилипутов, но так и не смог постичь его. Он не знал, что все эти тридцать шесть Петрушек с балалайками едут до остановки “Улица Фургала”, в городской Дворец культуры, где через час должна начаться репетиция номера “Петрушки, побеждающие Годзиллу Кремлёвскую”, приуроченного ко Дню Конституции Дальневосточной Республики, который, в свою очередь, состоится в среду. Номер с Годзиллой был давно известным, обкатанным, любимым хабаровчанами и исполнялся каждый год в этот торжественный день. Его обожал новый молодой мэр Хабаровска, и особенный восторг вызывал у него и его жены выход Петрушек с так называемым “жопным присядом”. Петрушки плясали и выделывали разнообразнейшие коленца: “веретёнко”, “щучку”, “имперца”, “опричника”, “самовар”, “утицу”, “метелицу”, “коромысло”, “ваньку-встаньку”. Но самый громкий хохот у мэра вызывал именно “жопный присяд”, с которого всё и запускалось.

И прокатило бы, как обычно, и сегодня, но вчера случился юбилей у заслуженного Петрушки – Петра Самуиловича Борейко, начинавшего свою карьеру аж в московской Потешной палате, авторитета, патриарха, лихого плясуна и мирового мужика. Петру Самуиловичу стукнул полтинник. Праздновали лилипуты широко: сняли мансарду в “Мариотте” на девятом этаже, с видом на ночной Хабаровск, заказали шесть бочонков Asahi, пятилитровую бутыль “Амурской волны”, гору крабов, ведро красной икры, караоке и проституток. Вот с ними-то и произошло недоразумение, разразившееся скандалом. Юбиляр, накатив горячительного сверх меры, наоравшись в караоке, возжелал совокупиться сразу с пятью ночными бабочками на самой крыше гостиницы, куда, естественно, вылезли и зрители-коллеги, что кончилось коллективным совокуплением и “опаснейшим растрескиванием двенадцати стёкол мансарды”. Лилипутов, прописанных в “Мариотте” (половина жила в “Белом утёсе”), выселили той же ночью, Хабконцерт вселил их в убогую трехзвёздочную “Приамурскую” и в наказание вдобавок лишил автобуса, предоставив сегодня добираться на репетицию на трамвае.