Доктор Глас. Новеллетки — страница 13 из 37

Ах, да отчего бы и нет. Ведь так оно, верно, и всегда бывает, если разобраться; что знаем мы друг о друге? Заключаешь в объятия тень и любишь мечту. И что, кстати, знаю о ней я?

Но я одинок, и светит луна, и я тоскую по женщине. Я готов, кажется, подойти сейчас к окну и позвать ее сюда, ту, что сидит в одиночестве на скамейке и ждет кого-то, кто не приходит. У меня есть портвейн, и водка, и пиво, и вкусная еда, и свежезастланная постель. Ведь для нее это просто рай.

* * *

Я сижу и думаю о том, что сказал тогда Маркель про меня и про счастье. Ей-богу, я готов, кажется, жениться и стать счастливым, как рождественский поросенок, лишь бы позлить его.


3 августа

Луна. Опять она тут как тут.

Сколько я помню лун. Первая на моей памяти та, что висела за окном в зимние вечера моего раннего детства. Она висела неизменно над снежной крышей. Однажды мама читала нам, детям, «Домового» Виктора Рюдберга[23]; и в рюдберговской луне я тотчас признал мою старую знакомую. Но тогда она не обладала еще теми свойствами, какие приобрела позже, она не была еще ни кроткой и сентиментальной, ни холодной и страшной. Она была просто большая и блестящая. Она была принадлежностью окна, и окно было принадлежностью комнаты. Она жила у нас в доме.

Позже, когда заметили, что я музыкален и я стал учиться на фортепьяно и добрался понемногу до Шопена, я узнал совершенно иную, новую луну. Помню одну ночь, – мне было, верно, лет двенадцать, – когда я никак не мог уснуть, оттого что в голове у меня звучал Двенадцатый ноктюрн Шопена, и оттого, что светила луна. Это было на даче, мы только что переехали и на окнах еще не было штор. Лунный свет вливался в комнату широким белым потоком, захлестывая мою постель. И я сел в постели и запел. Она сама просилась наружу, эта чудесная песня без слов, я ничего не мог с собою поделать. Она сливалась воедино с лунным светом, и в них обоих таилось обещание чего-то великого, что однажды выпадет мне на долю, какого-то мучительного счастья, либо несчастья, что ценнее всякого счастья, чего-то жгучего, блаженного и огромного, что ожидало меня. И я пел до тех пор, покуда в дверях не появился отец и не прикрикнул, чтобы я спал.

То была шопеновская луна. И трепетная, пылающая луна над водою, луна тех августовских вечеров, когда пела Алиса, – то была она же. Я любил Алису.

Еще я помню свою университетскую, упсальскую луну. Никогда не видал я луны более холодной и безразличной. В Упсале совсем иной климат, нежели в приморском Стокгольме, воздух яснее и суше. Однажды зимней ночью я бродил с приятелем постарше меня по белым заснеженным улицам; от серых домов ложились черные тени. Мы философствовали. К семнадцати годам я уже почти не верил в бога; но я упорно отказывался принять дарвинизм: он казался мне бессмыслицей, глупостью, пошлостью. Мы вошли под какой-то темный свод, поднялись на несколько ступенек и очутились прямо у стен собора. Окруженный строительными лесами, он напоминал скелет какого-то гигантского животного доисторических времен. Мой приятель толковал мне о нашем родстве с братьями животными; он втолковывал мне, он доказывал, он вопил своим пронзительным голосом, разносившимся гулким эхом, и выговор у него был с примесью какого-то диалекта. Я с ним особенно не спорил, но про себя я думал: ты не прав, только я слишком мало еще читал и думал, чтобы суметь тебя опровергнуть. Но обожди – обожди хотя бы с год, и я на этом же самом месте, под этой же самой луной, докажу тебе, как ты был не прав и какую ты порол чушь. Ибо то, что ты говоришь, никак не может, не должно быть правдой; если это правда, то я выхожу из игры, в таком мире мне делать нечего. А приятель все разглагольствовал и размахивал на ходу немецкой книжонкой, из которой он и почерпнул свои аргументы. Неожиданно он остановился, – свет луны падал прямо на него, – раскрыл книжку на том месте, где были иллюстрации к тексту, и протянул ее мне. Луна светила так ярко, что отчетливо видны были и сами картинки, и подписи к ним. Это были изображения трех черепов, мало чем разнящихся друг от друга, – череп орангутана, череп австралийского негра и череп Иммануила Канта. С отвращением отшвырнул я от себя книгу. Приятель разозлился и бросился на меня с кулаками, мы боролись и дубасили друг друга под сияющей равнодушной луной, но он был сильнее, и в конце концов он подмял меня, уселся на меня верхом и, по старому мальчишескому обычаю, основательно «умыл» меня снегом.

Прошел год, и два, и еще много лет, а я все никак не мог дорасти до того, чтоб суметь его переубедить; я счел за лучшее оставить все как есть. И хотя я так и не понял толком, что же мне делать в этом мире, уходить из него я не стал.

И много лун видел я с тех пор. Кроткая и сентиментальная луна меж берез за озером… Луна, ныряющая в морских туманах… Луна, что мчится сквозь рваные осенние тучи… Луна любви, что светила из сада в окошко Гретхен и заглядывала на балкон к Джульетте… Одна немолодая уже девушка, очень хотевшая выйти замуж, рассказывала мне, как она плакала, увидав в лесу освещенную луной сторожку… Луна распутна и похотлива, говорит один поэт. Другой пытается толковать лунный свет в смысле этико-религиозном и сравнивает лунные лучи с нитями, из которых дорогие нам усопшие плетут сеть с целью уловления заблудшей души… Для юноши луна – обещание всего великого, что ожидает его впереди, для старика же – знак того, что обещанное не исполнилось, напоминание обо всем несбывшемся, обратившемся в прах.

А что такое лунный свет по сути?

Солнечный свет из вторых рук. Ослабленный, искаженный.

* * *

У той луны, что выползает сейчас из-за колокольни, какая-то несчастная физиономия. Мне чудится, будто черты этого лика изуродованы, размыты, разъедены безымянным страданием. Бедняга, за что ты торчишь там? Ты осуждена за подделку? Ты подделала солнечный свет?

И верно, преступление немалое. Но кто может поручиться, что никогда не совершит его?


7 августа

Свет!

…Я сел в постели и зажег свечу на ночном столике. Я был весь в холодном поту, волосы на лбу слиплись. Что мне такое приснилось?

Опять то же самое. Будто я убил пастора. Будто ему полагалось умереть, ибо он живой издавал уже трупное зловоние, и я как врач обязан был это сделать… Мне это казалось трудным и неприятным, в моей практике такой случай встречался впервые – мне хотелось проконсультироваться с коллегой, не хотелось брать на себя ответственность в столь серьезном деле… Но в дальнем полутемном углу стояла голая фру Грегориус, пытаясь прикрыться маленькой черной вуалью. И когда она услышала слово «коллега», в глазах у нее появилось такое испуганное и затравленное выражение, что я понял, что мне надо действовать немедля, иначе она пропала, – как, почему пропала, я не знал, – и что я должен сделать это в одиночку и так, чтобы никто никогда ни о чем не проведал. И я сделал это, отвернувшись. Как это произошло? Не помню. Помню только, что я зажал нос, отвернулся и сказал себе: «Ну вот, готово. Теперь он больше не пахнет». И я собрался было объяснить фру Грегориус, что это исключительно редкий, интересный случай: ведь большинство людей начинают пахнуть только уже после смерти, и тогда их закапывают; а если кто-то начинает пахнуть еще при жизни, его следует убить, наука на нынешнем уровне развития не знает иного средства… Но фру Грегориус исчезла, вокруг была пустота, и все расплывалось, удалялось, уходило от меня… Темнота прояснилась, превратившись в пепельно-серые лунные сумерки… А я сидел выпрямившись в постели, окончательно проснувшийся, и слушал свой собственный голос…

Я встал, что-то накинул на себя, зажег свет во всех комнатах. Я ходил взад-вперед, как заведенный, сам не знаю сколько времени. Наконец я остановился перед зеркалом в зале и долго глядел на свое бледное, безумное отображение, точно на кого-то мне совсем незнакомого. Однако, испугавшись внезапно овладевшего мною желания разбить старинное стекло, видевшее мое детство и чуть не всю мою жизнь и еще многое до моего рождения, я отошел и стал у растворенного окна. Луна уже не светила, шел дождь, и дождь дохнул мне прямо в лицо. Это было чудесно.

«Снам верить, так и дела не делать…» Ты мне известна, старинная пословичная мудрость. И большая часть из всего, что нам снится, и в самом деле не стоит того, чтоб ломать себе над этим голову, – обрывки и осколки пережитого, нередко совершенно случайного, пустякового, того, что сознание наше не сочло нужным зафиксировать, но что продолжает жить своей призрачной, обособленной жизнью в какой-нибудь из захламленных кладовок нашего мозга. Но бывают и иные сны. Помню, как-то в детстве я полдня бился над геометрической задачей и лег спать, так и не решив ее: во сне мозг продолжал работать, и решение мне приснилось. Оно оказалось правильным. А иные сны можно сравнить с пузырями, что подымаются на поверхность воды со дна. Ведь если задуматься: сколько раз сны рассказывали мне что-то обо мне самом. Сколько раз они изобличали желания, которых я не желал иметь, страсти, которых я и знать не хотел при дневном свете. Желания эти и страсти я взвешивал и проверял потом на ярком солнечном свету. Но почти все они не выдерживали света, и я запихивал их обратно в тусклую мглу, где и было их истинное место. Они нет-нет да и всплывали вновь в ночных сновидениях, но я тотчас их узнавал и язвительно усмехался им даже во сне, и в конце концов они уже не пытались более всплыть и существовать наяву и при свете дня.

Но сейчас это другое. И я хочу знать, что же именно; я хочу взвесить и проверить. Таков уж я от природы: не терплю ничего полуосознанного, неуясненного, не до конца понятого во мне самом, когда в полной моей власти вытащить это непонятное на свет божий и рассмотреть со всех сторон.

Итак, давай-ка поразмыслим.

Женщина обратилась ко мне за помощью, и я обещал ей помочь. Помочь – о том, что именно это означало или могло означать впоследствии, ни она, ни я тогда не задумались. Ведь исполнить ее просьбу было так легко и просто. Это не стоило мне ни хлопот, ни тревог, скорее даже позабавило, я оказал хорошенькой женщине услугу весьма деликатного свойства, заодно зло подшутив над мерзким слугой Господним, и в тусклом мраке гнетущей меня хандры эпизод этот сверкнул алым отблеском иного мира, мне недоступного… Для нее же это был вопрос счастья, вопрос жизни – так, по крайней мере, она сама думала, да и меня сумела убедить. Хорошо, я обещал ей помочь, и я это сделал – то, что требовалось тогда сделать.