Нет, ты смотри на свой мир со своей собственной точки зрения, а не с какой-то воображаемой вселенской; ты скромно мерь своим собственным мерилом, сообразно своему положению и своим обстоятельствам, положению и обстоятельствам человека – жителя Земли. Тогда Земля станет достаточно велика для тебя, и жизнь станет важным делом, и ночь – необъятна и глубока.
12 августа
Как нарядно блестит нынче вечером солнце на церковном флюгере!
Мне нравится этот красивый, разумный петушок, всегда следующий за ветром. Для меня это постоянное напоминание о том петухе, что пропел трижды в известных нам обстоятельствах, и остроумный символ святой церкви, которая жива тем, что отрекается от своего учителя.
По кладбищу, наслаждаясь чудесным летним вечером, медленно прогуливается отец-настоятель, опираясь на руку своего младшего коллеги. Мое окно распахнуто настежь, и такая вокруг тишина, что ко мне долетают отдельные слова из их разговора. Они беседуют о предстоящих выборах на должность пастора примариуса[28], и я расслышал, как настоятель упомянул фамилию Грегориус. Он произнес эту фамилию безо всякого воодушевления и скорее даже с неприязнью. Грегориус принадлежит к тем священнослужителям, которые всегда пользуются поддержкой черни и тем самым вызывают неудовольствие коллег. По интонации было слышно, что настоятель упомянул его фамилию просто так, мимоходом, не считая его сколько-нибудь серьезным претендентом.
Это и мое мнение. Я не думаю, что он может на что-то претендовать. Я немало бы удивился, сделайся он пастором примариусом.
Нынче у нас двенадцатое августа; он уехал в Порлу четвертого либо пятого июля и должен был пробыть там шесть недель. Остается, значит, совсем немного времени, и он снова тут объявится, свеженький, бодрый, набравшийся сил.
13 августа
Как это произойдет? Мне давно уже это ясно. Случай, можно сказать, решил все за меня: мои пилюли с цианистым калием, приготовленные когда-то лишь для себя, сослужат мне теперь, разумеется, свою службу.
Одно безусловно: никак нельзя, чтобы он принял пилюлю у себя дома. Это должно произойти у меня. Приятного тут, конечно, мало, но я не вижу иной возможности, и мне уж хочется покончить дело раз и навсегда. Если он примет пилюлю у себя дома по моему назначению и вскоре после того отдаст Богу душу, то полиция, чего доброго, поставит в связь эти два факта. К тому же та, кого я задумал спасти, легко может быть заподозрена, впутана и замарана грязью по гроб жизни, а то и обвинена в убийстве.
Разумеется, надобно устроить дело так, чтобы никоим образом не насторожить полицию. Никто не должен знать, что пастор принимал какую-то пилюлю: он умрет вполне натуральной смертью, от сердечного приступа. Она тоже не должна ничего заподозрить. Внезапная смерть пациента на приеме может, конечно, роковым образом сказаться на моей репутации врача и даст моим друзьям пищу для плоских острот, но тут уж ничего не попишешь.
Он является ко мне в один прекрасный день, разглагольствует о своем сердце или еще о какой-нибудь чепухе, спрашивает, не нахожу ли я, что ему стало лучше после вод. Услышать нас никто не может; большая пустая зала отделяет приемную от кабинета. Я терпеливо слушаю и постукиваю пальцами по столу, говорю, что действительно нахожу значительные улучшения, хотя кое-что меня еще беспокоит… Я достаю пилюли, объясняю ему, что это новое сердечное средство (надо будет, пожалуй, придумать название), и советую испробовать его не откладывая. Я предлагаю ему рюмку вина, пьет ли он вино? Ну, конечно же, я помню, как он ссылался однажды на брак в Кане Галилейской… Надо дать ему какого-нибудь хорошего вина. Скажем, херес. Я так и вижу: он сперва чуть пригубливает рюмку, потом кладет на язык пилюлю и пьет не отрываясь до дна. Очки отражают окно и фикус и скрывают его взгляд… Я поворачиваюсь, иду к окну и смотрю на кладбище, стою и барабаню по стеклу… Он что-нибудь говорит, ну, например, что вино замечательное, но не доканчивает фразы… Я слышу глухой стук… Он лежит на полу…
А если он не захочет принимать пилюлю? О, да он проглотит ее с наслаждением, он обожает лечиться… А если? Ну, тогда уж ничего не поделаешь, бог с ним; не могу же я зарубить его топором.
…Он лежит на полу. Я убираю коробочку с пилюлями, бутылку и рюмку. Зову Кристину: пастору стало худо, обморок, сейчас, верно, пройдет… Щупаю пульс, слушаю сердце.
– Инфаркт, – говорю я наконец. – Умер.
Я звоню коллеге. Так – кому? Надо подумать. Тот не годится: он написал семь лет назад диссертацию, о которой я несколько скептически отозвался в одном медицинском журнале… Тот – слишком умен. Те двое: в отъезде. А если тот? Да, вот он подойдет. Или еще тот, или на крайний случай тот.
Я появляюсь в дверях приемной, довольно бледный, надо полагать, и говорю глухо и сдержанно, что по непредвиденным обстоятельствам вынужден прервать на сегодня прием.
Приходит коллега; я объясняю ему, что случилось: пастор давно страдал серьезным сердечным заболеванием. Он мне по-товарищески сочувствует: какое, мол, подлое невезение, что смерть наступила как раз во время приема, – и пишет по моей просьбе свидетельство о смерти… Нет, не стану я давать ему никакого вина; вдруг еще прольет на себя, или по запаху учуют, что он пил вино, и поди тогда объясняй… Довольно с него и стакана воды. Я, кстати сказать, того мнения, что вино вредно.
А если дело дойдет до вскрытия? Ну что ж, тогда придется принять пилюлю самому. Чистейшая иллюзия полагать, будто на подобного рода предприятия можно идти ничем не рискуя, это я понимал с самого начала. Надо быть готовым ко всему.
По-настоящему, в сложившейся ситуации я сам бы должен настоять на вскрытии. Прочие-то едва ли станут – хотя, конечно, как знать… Я говорю своему коллеге, что думаю потребовать вскрытия; он, по всей вероятности, отвечает, что необходимости в этом нету, поскольку картина смерти ясна, но что, возможно, и не мешало бы ради проформы…
И больше я к этому вопросу не возвращаюсь. Да, здесь у меня все же пробел в плане. Надо будет обдумать подробнее.
Невозможно, кстати, устроить все до мелочей наперед; что-нибудь да изменит случай; в чем-то надобно положиться на вдохновение.
Иное дело… о, черт, проклятье, какой же я идиот! Что же я всё о себе да о себе. Предположим, доходит до вскрытия, я глотаю пилюлю и, юркнув в сию лазейку, составляю компанию Грегориусу в переправе через Стикс, – у кого же тогда станут искать разгадку загадочному преступлению? Люди ведь так любопытны. А поскольку мертвые унесут свои тайны с собою, не станут ли пытаться найти разгадку у кого-нибудь из живых – у нее? Таскать ее по судам, допрашивать, преследовать… Что у нее любовник – они быстренько разнюхают; а отсюда, само собою, можно сказать, вытекает, что она должна была желать пастору смерти, просто жаждать. Да она, возможно, и сама не станет отрицать. В глазах у меня темнеет… Чтобы я, я причинил тебе такое, тебе, прекраснейшему, нежнейшему в мире цветку!
Я ломаю себе голову и ничего не могу придумать.
Хотя постой – постой, вот это, кажется, мысль. Если я увижу, что вскрытия не избежать, мне надо будет заблаговременно, прежде чем принять пилюлю, продемонстрировать несколько явных симптомов сумасшествия. А еще лучше – впрочем, одно другому не помешает, – я пишу послание, оставляю его на столе, в этой вот самой комнате, где убью себя: какую-нибудь галиматью, указывающую на манию преследования, религиозную неустойчивость и все такое прочее; пастор преследует меня уже много лет кряду; он отравил мою душу, поэтому я отравил его тело; я действовал в порядке самозащиты, etc. Можно еще вставить несколько цитат из Библии, там всегда найдется что-нибудь подходящее. Таким образом, дело проясняется: убийца был сумасшедший, объяснение достаточное, нет никакой надобности отыскивать иное, меня похоронят как христианина, а Кристина получит подтверждение своим тайным подозрениям. Да и не только тайным. Она сотни раз говорила мне, что я не в своем уме. Она даст нужные показания, если потребуется.
14 августа
Хорошо бы иметь друга, которому можно довериться. Друга, с которым можно посоветоваться. Но у меня его нет, а если бы и был – так ведь имеется предел требованиям, которые можно предъявлять своим друзьям.
Я, признаться, всегда был человеком одиноким. Я таскал за собою в людской толпе свое одиночество, как улитка свой дом. Для иных одиночество – не случайное обстоятельство, но свойство. И еще более возрастет, должно быть, мое одиночество после этого: как бы все ни кончилось, хорошо ли, худо ли, для меня «наказание» будет одно: одиночное пожизненное заключение.
17 августа
Глупец! Ничтожество! Болван!
О, к чему все бранные слова – мы бессильны против наших нервов и нашего желудка.
Приемное время давно окончилось; последний больной уже ушел; я стоял у окна в зале и не думал ни о чем. Вдруг вижу, наискосок через кладбище идет Грегориус, прямо к моему подъезду. В глазах у меня помутилось. Я его не ждал, я не знал, что он вернулся. Я почувствовал дурноту, головокружение, тошноту, все симптомы морской болезни. Одна-единственная мысль стучала у меня в голове: не теперь, не теперь. В другой раз, не теперь. Он на лестнице, он уже перед дверью, что мне делать… Скорей к Кристине: если кто будет меня спрашивать, скажите, что я ушел… По тому, как она уставилась на меня, открыв рот, я понял, что выгляжу, должно быть, странно. Я кинулся в спальню и запер за собою дверь. И я едва успел добежать до умывальника: меня вырвало.
Так, стало быть, прав был тот трусливый голос? Я не гожусь!
Ибо когда же еще, если не теперь? Кто хочет действовать, должен уметь ловить случай. Неизвестно, представится ли он еще раз. Я не гожусь!
21 августа
Нынче я видел ее и говорил с нею.
После обеда я решил пойти прогуляться к Шеппсхольму. Только я миновал мост, как навстречу мне Рекке; он спускался с холма, где церковь. Шел о