Бесконечная анфилада комнат; высокие комнаты, безмолвные комнаты. Повсюду пусто и безлюдно, – толстый слой пыли на мебели и деревянной обшивке стен, – нелепые старинные гравюры на стенах. Глухая тишина, тихо, как бывает при потере слуха; я вслушиваюсь, тщетно пытаясь уловить хоть звук окрест. Тут все до того позабытое, до того заброшенное: мне представляется некий чрезвычайно богатый человек, владеющий столькими усадьбами и замками, что об этой квартире попросту позабыл. К тому же мог состариться и ослабеть памятью… Но я-то, зачем здесь я и как я сюда попал? Это я позабыл. А мне как раз надо сделать в городе что-то важное, даром что я не помню, что именно… И странный, желтоватый полусвет. Утро давно в разгаре, разве может быть так сумрачно?
Этот сумрак внушает мне страх.
Я всматриваюсь, чтобы разглядеть предметы в квартире: пытаюсь ее узнать. Видимо, я здесь бывал, причем много раз, и, по идее, должен чувствовать себя как дома; но я не в силах добраться до этой памяти. Ощущение сродни тому, как если пытаешься вспомнить имя, термин, выражение, которое словно бы много раз уже произносил; кажется, вот оно, крутится на языке, но на ум не приходит.
Ряды застывших стульев с высокими спинками. В полумраке скалится старинное пианино. Я подхожу, чтобы взять аккорд; но не извлекаю из струн ни звука, а клавиши покрыты толстым слоем пыли. На пианино стоит старая пыльная шляпа-цилиндр. Какая нелепость: на дне шляпы – мои инициалы. Я приглядываюсь. Это же моя собственная шляпа, та самая, которую я на днях купил на Фредсгатан; как она попала сюда и почему сделалась такая старая? К тому же и немодная. Тулья сужается кверху, и такие допотопные, нелепые широкие поля!
Я, кажется, заплакал бы, если бы смог.
Но тише… Кто-то вдалеке выкрикнул мое имя.
Я следую дальше. Неужто им нет конца, этим комнатам, неужели так никогда и не дойти до последней, неужели отсюда нет выхода?
И снова меня окликают. На сей раз откуда-то рядом, как будто из этой же квартиры. Надо спешить, надо бежать; но ноги так отяжелели, что я едва плетусь.
Должно быть, это самая дальняя комната. Круглая или восьмиугольная, и она в башне. Но выхода из нее нет. Стало быть, назад – тем же путем, через все эти пустые комнаты.
Третий раз выкрикнули мое имя!
Кто это кричит, кто кричит? Это вон там, в углу, в самой глубине сумрака. Широкая кровать с тяжелыми занавесями. Старый человек с желтым, точно воск, лицом лежит и таращит на меня огромные пустые глаза, блестящие, как стекло… как стекло…
Почему этот старик лежит здесь – такой одинокий и такой заброшенный? Почему этот старик лежит…
Я чувствую, как каменеют руки и ноги, меня точно парализовало. Я не смею отойти. Даже не могу отпустить занавесь, которую только что отвел в сторону левою рукою.
Я же молод, а он стар. Я – это я, а он – это он. И все равно это я.
Человек в постели – все-таки я. Это я.
И целую вечность я стоял, точно пригвожденный, и смотрел на себя самого.
Дальше – открытое пространство.
Туманный пейзаж с бледно-зелеными полями, посевы на которых колышутся словно сами собой, поскольку я не чувствую ни дуновения ветерка; кругом тихо, как ночью.
Я шел и жевал травинку и ни о чем не думал. Дорога, белая и узкая, петляла между полей. Посевы по обеим сторонам высились в человеческий рост.
Вдруг я услышал, как где-то рядом кто-то жалобно скулит и стонет. Я продолжал идти, отчасти из страха, отчасти из равнодушия, пытаясь внушить себе, что ничего не слышал, что это какое-то недоразумение.
Но стоны стали громче, теперь они звучали совсем рядом. Дальше идти я не смог. Ноги отказывались меня нести. Было предчувствие, что меня ожидает некий мучительный эпизод, который я к тому же когда-то давным-давно уже пережил.
Я раздвинул посевы. На земле лежал старик и со стоном метался туда-сюда. Я не узнавал его, не припоминал, чтобы видел его раньше. Подхватив его под мышки, я помог бедняге сесть. Мгновение он сидел в моих объятиях, уронив голову и с застывшим взглядом; потом вдруг закричал – пронзительно, страшно, – вывернулся у меня из рук и упал на землю, тяжелый и жесткий, как бревно.
Я огляделся и с изумлением увидел, что я не один; вокруг стояло множество людей, и они смеялись надо мною. Полный пожилой господин, такой доброжелательный и уютный с виду, рухнул на колени и хохотал так, что лицо его сделалось огненно-красным.
Я пришел в изумление и ярость. Непонятно, над чем они смеются. Тут я нечаянно бросил взгляд на мертвого с его блестящими, как стекло, глазами, равнодушно уставленными в пространство.
То был я – я – я.
Убить
Сказано: «Не убий!»
Все мы, разумеется, понимаем, что порой убивать приходится. Но пожалуй, в этих древних словах что-то есть. Несмотря на слой пыли, успевший за годы непрерывных жизненных баталий нарасти на моей совести, порой я с содроганием припоминаю совершенные мною убийства. Не все. Некоторые правда были неизбежны, и о них я не сожалею.
Но среди тех, кого я убил по злобе или прихоти, прежде других мне вспоминаются птенец, паук и лиса.
В большинстве своем дети злы. В детстве я водился с мальчишкой еще более злым, чем я. Он научил меня стрелять из рогатки. В летние каникулы мы каждый день брали рогатки и отправлялись в лес, и не могли пропустить ни одной пташки, щебечущей на ветке, не вставив камень в рогатку и не выстрелив. Но почти никогда не попадали. Птицы, как и прочие существа, усвоили, что с человеком следует быть настороже, и прежде, чем мы успевали прицелиться, исчезали, превратившись в точку посреди синевы. Эти вечные неудачи так дико нас озлобили, что под конец мы уже считали делом чести убить птицу во что бы то ни стало.
Однажды случилось так, – причем не в лесу, а в углу сада, окружавшего дачу, где мы в то лето жили, – что мы обнаружили в кустах маленького птенчика, который еще не выучился летать и только перепрыгивал с ветки на ветку. Ни секунды не задумываясь, мы подкрались как можно ближе и выстрелили из рогаток. Птенец упал на землю, но он был еще жив. Он лежал в траве, разинув клювик, в котором двигался язычок. И глаза его были еще живые. Мы стояли растерянные, пунцовые от смущения, и смотрели друг на друга. Что же делать? Убить его? А дальше? На что нам мертвая птичка?
– Он вот-вот сам сдохнет, – сказал мой товарищ.
– Да, – ответил я. – Долго ему не протянуть.
Мы чувствовали, что ни один из нас не осмелится притронуться к птенцу.
Солнце не зашло за тучу, и птицы по-прежнему распевали в саду. Но мы двинулись прочь – крадучись, не глядя друг на друга, и больше не играли в том углу сада.
Почему я убил паука? Ведь не по злобе, а чисто импульсивно, оттого, что он меня напугал.
Это было в Гамбурге. Я сидел один в гостиничном номере и читал книгу. На белые страницы падал холодный и белый электрический свет. Я зажег все лампы накаливания в номере. Было совершенно тихо, если не считать звука маятниковых часов, тикающих на фризе кафельной печи, и шороха переворачиваемых мною страниц. Стоял туманный осенний день, и все нездоровые городские испарения теснились в номере и отравляли мне настроение. Я то и дело подымал взгляд от книги и смотрел в окно: мертвый туманный Альстер, газовые факелы у моста Ломбардбрюкке…
Вдруг я почувствовал, как что-то коснулось моей руки. Это был огромный паук, толстый и волосатый, он переполз через мою ладонь на книгу, которую я читал. Увидев, что я на него смотрю, он устремился прочь. Я соскочил со стула и отбросил книгу подальше, бледный от ужаса. Но паук уже успел сбежать по моей ноге на пол; словно клубок ниток, он покатился через весь номер, стремительно, словно от огня. Надо его убить, это казалось требованием элементарной самозащиты. Я поднял книгу с пола, швырнул в паука и раздавил его.
Как же так, ведь старинное суеверие запрещает убивать пауков?
Притронуться к книге я не посмел. И с тех пор никогда ее не читал.
Нужно увидеть живого человека… Я подошел к двери и вызвал кельнера.
Когда тот пришел, я в изумлении уставился на него, прежде чем сумел сымпровизировать:
– Принесите мне виски.
Лису я убил потому, что в руках у меня при встрече с ней было ружье. Мне казалось очевидным, что, если я повстречаю в лесу лисицу и в руках у меня окажется ружье, ее следует убить.
Случилось это зимой. Снег шел каждый день, и каждый день я отправлялся в лес со старым ружьишком и с черным пуделем по имени Густав. Я не охотился. Лишь изредка прицеливался и палил по еловым шишкам, чтобы развлечься самому и порадовать Густава, который при каждом выстреле подскакивал от грохота и заливался восторженным лаем. Звук его не пугал: пес еще не понял, что ружье – орудие убийства.
Однажды, когда уже смеркалось, я повстречал лисичку. Она успела наведаться в деревню по своим делам и теперь возвращалась с пестрой курицей в пасти. Я стоял за можжевельником, а она бежала мимо и меня не видела. Я нажал на спуск и выстрелил. Почему? Так положено.
Лиса пробежала еще несколько шагов, как будто ничего не произошло. Потом замерла и выпустила курицу. И со слабым, робким стоном вытянулась на снегу и испустила дух. Густав, черный пудель, еще почти щенок, в неистовом восторге бросился к ней, радостно лая, и игриво прихватил ее зубами за ухо. Но в следующий миг понял, что неведомый зверь мертв. Неописуемый испуг и растерянность мелькнули в черных блестящих глазах. В следующий миг он прижался ко мне, опустив хвост, и тихонько заскулил.
Я оставил лису лежать и отправился домой, поскольку замерз.
На другой день я шел той же тропинкой – это была моя излюбленная дорога. Я шагал по тропке и насвистывал и думать забыл о том, что случилось накануне. Но вдруг вздрогнул и замер: на земле у моих ног лежала мертвая лиса. Ворóны уже расклевали налитый кровью обращенный кверху глаз.
Мгновение я стоял и смотрел на лису, слушая звук, с которым две ветки трутся друг о друга под ветром.