Доктор Х и его дети — страница 11 из 31

тание знакомых слов, тот вскочил и завел:

— Я к вам пишу — чего же боле?..

— Мальчик, сядь, — махнул ему рукой отец Варсонофий.

— Что я могу еще сказать, — не унимался Шнырь, одной рукой судорожно хватая себя за лицо, пытаясь то ли погладить его, то ли стянуть кожу, а другой отмахиваясь от Суицидничка, который дергал его, пытаясь усадить на место.

— Ничего, ничего не надо говорить, — ласково и убедительно попросил отец Варсонофий. — Молодец, что стихи знаешь, но речь сейчас о другом…

— Теперь я зззнаю в вааашей ввволе… — голос Шныря превращался в вой.

Христофоров вскочил, уже предвидя, как через несколько секунд лицо Шныря поедет на бок, и он забьется в эпилептическом припадке. Приступы были редки, но по странной закономерности чаще случались в минуты радости, веселья, душевного подъема. Эмоции поднимались в нем как тесто и, не упираясь в предусмотренные здоровой психикой механизмы торможения, болезненно переливались через край.

Сложно было бы предположить, что невинное упоминание стихотворных строк может вызвать восторг, а затем припадок у Шнырькова. Христофоров угадал его приближение шестым чувством, взращенным за многие годы практики.

— Но ввыыы… — Шнырь завалился на Суицидничка и, корчась, поехал с его колен на пол.

Дети вскочили, загудели. Отец Варсонофий ринулся в зал и сдерживал любопытных, пока Христофоров пробирался по узкому проходу к Шнырю, уже закатившему зрачки и обмякшему, как кукла.

— Идите, идите с ним, — спокойно сказала Маргарита. — Я тут за всеми присмотрю.

Ее кулон болтался теперь почти у самого носа склонившегося Христофорова, как маятник гипнотизера. Для самообороны она его что ли носит?

Шнырь уже приходил в себя и озирался по сторонам. Уводя его из зала, Христофоров оглянулся. Маргарита колыхалась между рядами, рассаживая детей.

Христофорову увиделось что-то особое в битком набитом детьми маленьком зале, подкошенном припадком Шныре, растерянном отце Варсонофии, величественной и невозмутимой Маргарите с ее янтарным кулоном, словно обладавшим своим, отдельным от хозяйки характером. Хорошо знакомые каждый по отдельности, все фрагменты ухваченной взглядом сцены произвели вдруг на него впечатление, обратное эффекту дежавю: из затасканных, порядком выцветших и вроде уже не раз сложенных вместе пазлов сложилась новая незнакомая картина. Было в ней что-то помимо основных действующих персонажей — чувство или ощущение, которое Христофоров не мог определить. Даже будучи неопределенным, оно оказалось волнующим. Может быть, все дело было в аромате духов Маргариты? Или в этом ее гипнотическом кулоне?..


* * *

Христофоров лежал на своем диване и разглядывал узор на покрывавшем стену ковре. Если сощурить глаза и посмотреть вбок, но не внимательно, а как бы отстраненно, краем глаза, рисунок начнет двоиться, преображаться и слагать новые узоры. Уже не абстрактные завитушки и ромбы, а вполне конкретные части людских тел и лиц удивительным образом складывались в портрет кого-то хорошо знакомого: надо же, кто на ковре-то изображен, а раньше и не замечал. Но стоит перестать косить глазом — завитушки и ромбики возвращаются, а знакомое лицо исчезает, как не бывало.

В этот раз Христофоров неожиданно увидел округлый узор, напомнивший ему грудь Маргариты. Мириться с тем, что любимый ковер ни с того ни с сего стал показывать ему сиськи, он не мог и с досадой повернулся спиной к ковру.

На другом боку он решил думать о чем-то приятном, но, как часто бывает, когда хочется думать о приятном, в голове обнаружились лишь мысли о работе.

Свет фонаря за окном резко очерчивал силуэт кота, занявшего свое привычное место. Христофоров вновь прикрыл глаза: выхватываемая фонарем из темноты рыжина Тимофея пробралась к нему под веки огненным отливом волос Элаты.

Бабы окружали его с двух сторон, и непонятно, кто тому был виной. Может, отец Варсонофий с его проповедями?

Христофоров вздохнул, лег на спину и сложил руки на груди. «Первая любовь — любовь последняя…» — убивался за стенкой телевизор в бывшей отцовской, а теперь материнской комнате. Мать плохо слышала и включала погромче, благодаря чему Христофоров мог теперь блистать в отделении точными цитатами из сериалов и популярных песен на радость младшему медицинскому персоналу.

А была ли у него первая любовь? Так и не скажешь. Его бывшая жена? Христофоров вряд ли смог бы ответить на вопрос, зачем они поженились и почему развелись, если бы хоть кому-нибудь пришло в голову этим поинтересоваться. Нет, она тянула скорее на любовь последнюю.

«Нежная и пошлая, а теперь лишь прошлое!.. — подвывал телевизор. — Хочешь — пойми… Сможешь — прости…» Понимать нечего, прощать тоже.

С женой он учился на одном курсе. Крепче, чем что бы то ни было, их объединяли сессии: чем больше работаешь, тем больше списываешь. Постепенно работать начинают все друзья, и списывать становится не у кого. Но на каждом курсе есть своя отличница, которая ходит на все занятия, сидит на первой парте и плетет из слов преподавателя кружева конспектов. И между прочим, не смотрит Тинто Брасса. По крайней мере, раньше были такие.

У всех его однокурсников списывания закончились сданными сессиями, а у него — свадьбой. Как будто тоже не мог отделаться шоколадкой… Нет, она была умненькая и милая. Не настолько, впрочем, чтобы жениться. Как бы там ни было, самым внятным объяснением своей женитьбы он считал короткое признание Василия Кузякина из фильма «Любовь и голуби»: «По пьянке закрутилось, и не выберешься». Ну а у него — по учебе. Выбрался, как и Кузякин, через полгода. Набрался смелости и сообщил, что возвращается домой. Тот ушел не «к Горгоне, а к жене», а Христофоров — к матери, которую перевез в Москву через месяц после смерти отца.

Христофоров думал, что развелся с женой, потому что они не сошлись характерами. Но чтобы понять, что не сошлись, надо идти друг другу навстречу… Сейчас ему пришло в голову, что, возможно, характеры тут ни при чем. Просто закончились сессии.

Потом случилась Лидочка, а затем он защитил диплом и пошел работать в свою больницу, ставшую ему вторым домом. Все, что отвлекало от работы, воспринималось им как угроза любимому делу, а потому даже дамы, которым он благоволил от случая к случаю, между дежурствами, быстро исчезали из его жизни — неоцененные, непонятые, минутно близкие, но оставшиеся навсегда чужими. Каждая из них пыталась стать чем-то большим, но большее у него уже было — работа. Не желая обижать, он отшучивался, держал на расстоянии и тем обижал еще больше. Схожесть притязаний, а потом и претензий удручали его. Устав от одинаковых романов, вовсе махнул на них рукой.

«Отбивает польку шпилька-каблучок, милый мой, хороший, снял бы пиджачок…» — зацокало за стенкой. Он встал с дивана, открыл дверь своей комнаты и просунул голову в комнату матери. Вторую дверь они давно сняли, потому что обе открывались в узкий коридор, а две межкомнатные двери в одной маленькой квартире — блажь.

Мать спала, пульт от телевизора лежал на столике рядом. «Я танцую в блузочке, а могу и без!» — успела сообщить с экрана здоровая тетка в свитере и колготках, но почему-то без юбки.

«Наверное, уже сняла», — подумал Христофоров, нажимая кнопку на пульте. Изображение вздрогнуло, съежилось в стремительно уменьшающийся квадрат, но перед тем как совсем исчезнуть, превратившаяся в лилипутку великанша успела лихо задрать ногу на стул.

Вспомнилась шутка старенького профессора, читавшего студентам лекции по психиатрии: «Когда мужчина раздевается на людях, ему дают за это срок, когда женщина — деньги».

Ночью Христофорову снились отец Варсонофий, Тинто Брасс и главврач. Они чистили снег во дворе больницы широкими деревянными лопатами и нашли в сугробе пушку на колесах, прикаченную как вещдок воспитателями детского дома, который собирался захватить его подопечный Фашист. Сколько она тут простояла и почему осталась незамеченной — не ясно, да и не важно, как во всяком посягающем на реальность сне. Пушку выкатили, главврач дал распоряжение сестре-хозяйке тащить ядра со склада.

Когда пушка громыхнула, Христофоров открыл глаза и сел на диване. На полу лежал расколотый цветочный горшок, Тимофея и след простыл.

Христофоров хотел встать и прибраться, найти кота и устроить ему выволочку, выпить кофе и включить телевизор, но вместо этого улегся на бок, лицом к ковру, узор которого вновь показал ему холмы, округлости, перетекающие из коричневого в телесный, из яви — в сон.

Спал он долго, приятно, насильно возвращая себя в сон — как спят после нескольких дежурств подряд те, кто знает цену сну.


* * *

— Мы демократическая страна, а твой Омен — все-таки исключение, — Славыч мягко поигрывал пальцами по столу. — Конечно, он социопат, но раз сейчас все сведено в группу расстройств поведения — вот.

Христофоров пробежал глазами бумагу, боясь споткнуться на неверной формулировке, способной поставить под сомнение самую возможность порчи Ванечкиной судьбы. Все было в порядке: и гербовые печати, и не допускающее возражений на местах ведомство в заглавии, и стойкое расстройство поведения вместо официально не существующей социопатии.

— Неприятный пацан, вылупился на меня, как лягушонок, — Славыч покачал головой. — Да, генетика — великая вещь. Гены пальцем не сотрешь. Я бы на твоем месте быстрее от этого сокола избавился. Особенно после того, что ты мне про собачий восторг рассказал.

— Кайф, — поправил Христофоров.

— Вот именно. Как бы он своим кайфом тебе кайф не испортил. Кайф без проблем доработать до пенсии.

— Кофе будешь?

Две недели назад в кабинете появилась кофеварка, которой Христофоров немного стеснялся как чуждой для бюджетной больницы вещи. Управляться с ней он еще не научился и вздохнул с облегчением, когда Славыч вынырнул из задумчивости и ответил:

— Кофе вредно. Зеленого чая нет? Хорошо, я все равно еще к Маргарите загляну, раз уж у вас оказался. У нее попью. Сто лет не видел. Позвонил накануне…