Доктор Х и его дети — страница 15 из 31

ицы некоторые владели им в совершенстве.

В отделении по коридору фланировал Шнырь, смотрел под ноги, бубнил под нос. Христофоров потрепал его по плечу.

Месяц уже прошел, он мог бы ему объяснить, что все выписки задерживались из-за карантина, но Шнырь не интересовался числами. Его мать уже несколько раз не пришла на родительский день — видать, наладилась личная жизнь, а значит, в больничке ему пока лучше. Тут и макраме, и рисование, и поэзия Пушкина. Детская больница — рай по сравнению со взрослым психоневрологическим интернатом, где Шнырьков неминуемо окажется — раньше или позже. Нельзя отнимать у ребенка детство.

В игровой складывали пазлы под присмотром Анны Аркадьевны.

— Хорошо, что вы всю «четверку» на макраме определили, — сказала она. — Я бы их еще работой на весь день загрузила. Пусть полы и горшки моют.

— Согласен, физическая активность гаврикам не повредит. Но где ее взять? Отпустить их на улицу я могу только в сопровождении родителей или опекунов — у кого они есть, да и то не всех. Физкультура по расписанию.

«А любовь — она и есть только то, что кажется», — напевал он себе под нос слова прицепившейся песенки, пока шел в кабинет и потом, когда тасовал по стопкам карточки пациентов и когда заполнял их убористым почерком: «В режиме отделения удерживается без нарушений…»

Фашист обещал ему по возвращении в детский дом извиниться перед классом и воспитателями. Искренность его слов Христофоров ставил под сомнение, но делал вид, что верил. Суицидничек уже несколько раз уходил в домашний отпуск на выходные. Существо на консультации у психолога обнаружил при тестировании интеллекта по шкале Векслера «ножницы», показавшие крепкий фундамент и хилую крышу, что гораздо лучше хилого фундамента, который ни одну крышу не выдержит.

Спустился в женское отделение. Маргариты не было — вот и сбился их общий график дежурств. Просить другого врача освободить кабинет для разговора с Элатой не решился. Заглянул в ее палату.

Уставились на него, заулыбались, чучундры. Элата открыла тумбочку.

— Я вам подарок на макраме сплела.

— Что это? — опешил Христофоров.

Плетенка из белых ниток: два кругляша, глаза-пуговицы. Похоже на сову, если бы не усы-антенны.

— Кот, только без хвоста. Это на стену повесить надо, поэтому хвост не нужен, только мешать будет.

Девицы прыснули со смеху.

От замешательства спас мобильник, запиликавший в кармане халата. Вызывал незнакомый номер, голос тоже был чужой.

— Что?.. — округлил глаза Христофоров и просипел: — Когда?.. Буду.


* * *

У траурного зала выстроилась очередь. Накануне Христофоров предупредил в больнице, что не придет, поэтому решил не торопиться. Поискал глазами знакомых в толпе, но разве по затылкам узнаешь тех, кого не видел тридцать лет. Тот вчерашний незнакомый голос оказался голосом приятеля студенческой поры.

Выходившие из зала кучковались возле автобусов. Сдержанно шептались. По обрывкам разговоров стало понятно, что известно как, но неизвестно почему.

Переминаясь с ноги на ногу у входа в зал, он испытывал неловкость, в которой стыдно было признаться самому себе. Неловкость от необходимости изображать скорбь на похоронах знакомого чужого человека.

Славыч был тщательно припудрен и неприятно одутловат, словно оплывшая восковая кукла. Сквозь плотный слой пудры проступали черные тени в углах глаз. Христофорова толкнули в спину. Он перекрестился и увенчал белыми гвоздиками пестрый цветочный развал возле гроба. Почтительно склонил голову перед стоявшей рядом с гробом Маргаритой и вышел.

Домой ехал на метро, радуясь возможности прикрыть глаза, отгородиться от внешнего и думать.

Думать не о смерти, не о Славыче и его дочке, не о пропущенном звонке, еще не успевшем исчезнуть из телефонного списка и потому зудевшем, как расчесанная болячка. Хотелось нажать на кнопку и снова посмотреть, чтобы удостовериться: вот же он, на месте. Был, не привиделся. И Славыч тоже был. Совсем недавно.

Лучше думать о чем угодно, только не об этом. Хоть про Новый год. Из всех праздников больше всего он теперь не любил именно этот. Ровно с той силой, с какой любил и ждал в детстве.

Главное в Новый год — ожидание. В сумерках синеватый снег празднично хрустит под ногами. В окошко расписной фанерной избушки на новогоднем утреннике получаешь целлофановый кулек, полный конфет. Потрясешь его, не разворачивая, рассмотришь со всех сторон, а там еще и мандарин — заморское зимнее лакомство. Бананы под кроватью на расстеленной газете дозревают — их трогать нельзя, если не хочешь быть выпоротым. Мать варит холодец и расставляет до краев залитые плошки на подоконнике: щели в рамах хоть и проконопачены ватой, а все одно — сквозит, и застывает там холодец не хуже, чем в холодильнике, который больше ничего не может вместить в себя, ибо только раз в году бывает забит дефицитным мясом и колбасой, «выкинутыми» под Новый год в Камышинском гастрономе. И впереди — ночь, когда можно не спать, волшебным мостиком перекидывающаяся из школьных будней в бесконечные каникулы.

Теперь ожидание ушло, осталось пережидание. Имитация праздника, от которой рад бы отказаться, но на отказ от общепринятых радостей тоже надо решиться. Конечно, есть смелые люди, кто ложится спать, не дождавшись боя курантов, не закусив оливье, не пригубив игристого — не утруждая себя игрой по общим правилам. Но он не мог выбыть из игры, хоть и чувствовал, что давно в ней не участвует, а только наблюдает, и уже незаинтересованно. Новый год — лакмусовая бумажка, проявляющая одиночество, выбросить ее из своей жизни — значит, окончательно признаться самому себе в том, что одинок.

Вышел остановкой раньше, на Филевском парке, и пошел дворами к Пионерской, петляя, растягивая время, глядя под ноги. На дороге лежал распотрошенный голубь. Христофоров словно споткнулся о него и повернул к пешеходному мосту над путями метро. Остановился на середине моста. Когда внизу едет состав, мост вибрирует, и тряска эта поднимается от ног до самой макушки.

Дождался одного поезда, потом другого — в обратную сторону. Запах гари мешался с сырым воздухом и духами Маргариты, хотя откуда бы им тут взяться.

Выкурил сигарету, поозирался по сторонам: куда бы пристроить окурок. Кинул вниз, на пути. Понял, что зря отпросился с работы: что ему дома делать? Развернулся и пошел обратно к метро, убеждая себя в том, что тщательное заполнение историй болезни — лучшее, чем он может занять себя сегодня вечером.


* * *

— Вы зачем книгу у Шнырькова отобрали, архаровцы? — спросил Христофоров у всей «четверки».

— Мы не отняли, а почитать взяли, — сказал за всех Фашист. — На время. Вот, возвращаем.

Шнырь схватил протянутую книгу и спрятался за спиной Христофорова.

— Поняли у Пушкина что-нибудь?

— Поняли, что Шнырь домой никогда не попадет, — ответил за всех Существо.

— Неверно поняли, — Христофоров потрепал Шныря по голове. — Одни стихи учат, другие макраме плетут. Будут у меня на память о вас салфетки к Новому году? Вот одна пациентка уже сделала мне подарок — замечательный плетеный кот. Очень на моего похож.

В кабинете повертел на пальце тяжелую связку ключей. Вспомнил шутку студенческой поры: «Что отличает психиатра от пациента? — Наличие особого предмета». Выбрав из связки, погладил пальцем особый предмет: гладкий трехгранник — психиатрический ключ. Кто-то из коллег рассказывал ему, что открывал таким двери в поездах. Психиатры похожи на вагоновожатых: и те, и другие движутся в строго ограниченном тесном пространстве по кругу с давно известными остановками в привычных пунктах. Пора выписывать Шнырькова — это значит, они с ним в очередной раз приближаются к пункту Б. Пройдет не так много времени, и Шнырь вновь объявится в пункте А.

— Доктор, можно к вам? — В дверь заглянула молодая женщина. Христофоров напряг память: мать Суицидничка из «четверки».

— Как вас пропустили? Разве сегодня родительский день?

— Охрану упросила, а тут мне воспитатель открыла, она мне телефон давала, вот я и воспользовалась. В приемный день к вам обычно очередь, а мне надо без спешки поговорить.

«Всем надо», — хотел буркнуть Христофоров, но сделал вежливое лицо.

— Вам повезло застать меня, я сегодня выходной. Проходите, раз уж пришли.

— Меня беспокоит мой сын, — начала она, сев около стола.

— Поздравляю, не все матери в наше время могут этим похвастаться.

— Не смейтесь, пожалуйста.

— Я не смеюсь, у меня манера общения такая.

— Мне кажется, это я виновата в том, что он сделал.

— В чем именно? Что он не захотел жить?

— Во всем.

Сцепила руки на коленях и замолчала. Христофоров приготовился к долгой беседе.

— Он у вас единственный ребенок? — осторожно начал он.

— Единственный, долгожданный, любимый. Понимаете, я слишком сильно его хотела и слишком долго ждала.

— Но ведь дождались. Что же вас беспокоит?

— Когда у меня не было ребенка, а беременности каждый раз прерывались — это был ад. Когда он родился, я думала, ад закончился, но ад никуда не делся. Он просто стал другим.

— Это значит, что потеря или рождение ребенка имеет лишь косвенное отношение к тому, что вы описываете. Выходит, ад — в вас. И потом: что вы называете адом и, главное, как это влияет на вашего сына?

— Я знаю, что такое терять. Просыпаться каждое утро и понимать, что у тебя нет того, кто был в тебе, с тобой еще вчера. Так было не год и не два, я уж не считала, сколько лет.

— Помилуйте, да вам всего-то лет двадцать пять, — всплеснул руками Христофоров.

— Мне скоро сорок. Я хорошо сохранилась.

— Еще раз поздравляю: внутренний ад не влияет на вашу внешность.

Укоризненно взглянула, помолчала.

— Этот страх потери выел меня изнутри. Все девять месяцев я ждала не ребенка, а выкидыш. Каждый день я прислушивалась к себе и готовилась не к родам, а к тому утру, когда я проснусь без ребенка. Да он и не был для меня ребенком, он был плодом, потому что плод проще потерять. У него не было имени и не было будущего. Я запретила себе строить планы и представлять свою жизнь с ним. Я огородила себя от него, потому что он мог предать меня, бросить, оставить одну. Я слишком хорошо знала, как это больно, и не хотела этой боли, не хотела, чтобы плод превратился в ребенка и убил меня.