Христофоров пошарил в карманах, подошел к ларьку и купил такой же пакет. Смял его, пожамкал между ладонями и, когда внутри фольги перестало лопаться и хрустеть, разорвал верхушку. Воробей продолжал поединок с пустым пакетом. Не зная, как его подманить, Христофоров неловким движением сеятеля сыпанул часть крошева на тротуар и прислонил широко раскрытый пакет к урне.
— Лучше бы людям помогали, — бросила на ходу пожилая женщина в сиреневом берете.
Шнырь семенил за воспитательницей, подтягивая штаны, — те всё норовили сползти с плоского зада. Его болезненная худоба значилась отдельным пунктом в списке забот Христофорова, которому все никак не удавалось откормить Шныря на больничных харчах.
Высокие своды больницы, широкая лестница, морозный воздух, без спроса врывающийся из открываемых дверей в вестибюль, пугали Шныря. Он забыл, как пахнет улица, и осторожно принюхивался, словно зверек, привыкший к смраду родной норы. Хотел поскорее очутиться дома — в отделении. Боялся отстать, потеряться и потерять книжку с курчавой, похожей на баранью, головой на обложке. В книжке написано много слов, стоящих шаткой лесенкой друг над другом, и все ему надо выучить, а зачем — он забывал, вспоминал и снова забывал. А вот человека-барана запомнил хорошо: Пушкин Руслан, нет — Евгений.
У дверей в отделение догнали Христофорова — тот остановился на последней ступеньке, чтобы отдышаться. Шнырь восхитился своей удаче: в первый раз он встречает Христофорова не внутри, а снаружи, где все совсем в другом свете и нет никакого удава, а есть доктор, который, конечно же, скоро его выпишет.
Мысли Шныря пришли в движение. Свежий воздух — запах свободы — щекотал ноздри. Внешний мир звал к себе, улица презирала больницу и хотела вызволить затворников. Даже на лестнице, ведущей к входу, нет — к выходу, пахло свободой, которая не проникала в отделение сквозь наглухо запертые двери: дом был тюрьмой, но чтобы почувствовать это спустя несколько месяцев затворничества, надо было выйти наружу.
Как выйти, если не выпускают и слова в лесенке путаются, и в дверях замок, который открывается только не похожей на ключ гладкой железной палочкой. Шнырь не анализировал эти обстоятельства по отдельности, он осознал их разом, целиком — так же, как вбирал в себя запах отделения: лекарства и пот, хлорка и стряпня, смрад уборной, которую как ни мой…
По собственному желанию из отделения можно было уйти только одним способом — не через дверь. Вот именно об этом Шнырь хотел, боялся, забывал рассказать Христофорову. Может, ему и вовсе просто померещилось, как самый спокойный мальчик их отделения Ванечка стащил со стола в игровой диковинный для больницы предмет — оконную ручку.
Раньше — Шнырь еще застал, но уже не помнил те времена — к старым деревянным рамам больничных окон были привинчены железные решетки. Впрочем, таковыми они только казались изнутри детям, не видевшим, как мастерил их сын старшей медсестры. Сложность задачи состояла в том, что решеток в отделении не полагалось.
По чертежу Христофорова из пластиковых реек был изготовлен опытный образец, доходивший до середины высокого окна игровой комнаты. Широкие ромбы ячеек выглядели вполне художественно и не очень оскорбляли взгляд. По крайней мере, снаружи.
— Железная? — мрачно спросил один из мальчиков, склонный, как следовало из карточки, к бродяжничеству.
— Будет и железная, — заверил Христофоров и потер руки, любуясь творением. — Лезь!
— Почему я? — насторожился бродяжка.
— У тебя опыт, — объяснил Христофоров. — И голова маленькая.
Эксперимент посрамил создателей новаторского оконного декора. Парень извернулся и открыл шпингалет окна.
— Все равно не выбраться, раз железная будет, — сказал он Христофорову.
Тот кивнул и дал задание умельцу уменьшить ромбы. Железными решетки быть никак не могли, если только он сам не хотел оказаться за решеткой по обвинению правозащитников в ограничении свободы детей, самоуправстве, изощренных пытках, испытаниях новых нейролептиков по заказу мировых фармацевтических корпораций, опытах над неокрепшим детским сознанием, сионистском заговоре и прочих злодействах, к которым, разумеется, от природы склонны врачи-психиатры.
Вскоре помещенные между рамами пластиковые рейки украсили окна, и лишь взрослые знали о хлипкости и условности самодельной конструкции.
Когда больница получила деньги на ремонт, отделению перепала лишь замена окон. Деревянные рамы отнесли на помойку вместе с решетками, о которых пришлось окончательно забыть. Решетки на новых пластиковых окнах были чреваты еще одним обвинением — в порче казенного имущества, а оно опаснее прочих: одно дело, когда обвиняют оголтелые противники «карательной психиатрии», и совсем другое — рачительный и обстоятельный завхоз.
Окна палат, кабинетов, процедурной просто лишили ручек, но для проветривания все же хранили две: одной пользовались, вторую держали про запас в сейфе.
Решетки, даже бутафорские, тем и хороши, что стоят себе и стоят, несут службу, не требуя внимания. Открытое же окно следовало караулить, ручку после проветривания снимать и прятать в ящик стола в ординаторской, ящик не забывать закрыть ключом, висевшим на общей связке отмычек отделения.
И вот о том, что ручка пропала, знал только Шнырь, ставший невольным виновником пропажи, Анна Аркадьевна, в чью смену она произошла, и молчаливый Ванечка.
— Опять море разливанное, а эта сука так и не вышла, — крикнула медсестра из коридора.
Сообщение не требовало расшифровки: «морем» именовали лужи Шныря, забывавшего вовремя заглянуть в уборную, «этой сукой» звали всех прогулявших работу уборщиц, которые сменялись гораздо чаще, чем пациенты отделения, а потому запоминать их по именам никто не пытался.
— Ирод! — скорее по инерции, чем со злости ругнулась Анна Аркадьевна и, чтобы затереть лужу, пока в нее не вляпались другие праздношатающиеся по коридору, ринулась из пустой игровой комнаты, в которой стерегла открытое для проветривания окно.
Про себя она кляла не Шныря — что с него возьмешь, а медсестру-белоручку, которая и не подумала взять в руки тряпку, хоть и не врачиха, а средний медицинский персонал, ровня воспитателю, возомнившая, что белый халат отбелил и ее кость.
Окно она закрыла, а вот ручку, кипя возмущением, швырнула на стол, рассчитывая через минуту вернуться.
На привычном месте за батареей тряпки не оказалось, пришлось идти за новой в хозяйственный блок. По пути привычно шикнула на Шныря, он так же привычно втянул голову в плечи, выражая раскаяние, и сел на корточки у стены — самая популярная поза у больничных слабоумных: то ли они перенимают ее друг от друга, как обезьяны, то ли и впрямь ноги не держат.
Хозяйственный блок, он же каморка уборщицы, располагался на другом конце отделения. Анна Аркадьевна ускорила шаг, но провозилась с ключами, отыскивая среди похожих единственно верный.
Когда она затерла лужу, заткнула тряпку за батарею и вернулась, оконной ручки на столе не оказалось, Шныря в коридоре напротив игровой — тоже. Вызванный на допрос, он не пролил света на пропажу и так истово тряс головой, что заставил поверить в свою непричастность.
За несколько же минут до этого он едва поверил своим глазам, когда вслед за убежавшей воспитательницей у игровой появился Омен, словно карауливший Шныря с его лужей. Футболка на нем топорщилась, снизу выглядывал угол грязно-желтой ветоши, обычно сушившейся на батарее и никому не нужной. Омен прошмыгнул в игровую, схватил лежавший на столе предмет, выбежал и, вплотную подойдя к застывшему на корточках Шнырю, улыбнулся как ни в чем не бывало и протянул ему руку.
Шнырь вложил свою вечно потную ладошку в его ладонь и поморщился, когда Омен с силой потянул его к себе. Пришлось подняться.
— Друг, — сказал Омен, до этого не удостоивший Шныря ни единым словом, и быстро скрылся в палате. Шнырь метнулся в уборную и сидел там минут пять, пока за ним не прибежала Анна Аркадьевна.
Перевернутое лицо воспитательницы говорило о том, что совершено страшное преступление. По ее вопросам Шнырь даже понял, какое именно, но не выдал первого и единственного в своей жизни друга.
В палате он старался не глядеть на Омена, чтобы не обнаружить возникшую между ними тайну, но тотчас забывался и суетливо ловил его взгляд. Омен привычно не замечал Шныря и, казалось, совсем не интересовался расследованием.
Анна Аркадьевна прошла по палатам: проверила тумбочки, заставила вывернуть карманы, поднять матрасы. Ванечка лениво поднялся с кровати и равнодушно исполнил все указания. Оконной ручки у него не оказалось.
Воспитатель не могла знать, что чуть не наступила на пропажу, спрятанную в тапке — широком, теплом, на несколько размеров больше. Когда порвались резиновые шлепки Ванечки, она сама выбрала для него эти тапки в ворохе оставленных в больнице и перешедших в казенное пользование вещей.
После тщетных поисков Анна Аркадьевна не написала объяснительную, как требовали больничные правила, а успокоила себя тем, что не каждый расторопный дебил, сумевший утащить оконную ручку, сможет ею воспользоваться и вообще поймет назначение этого предмета. Достала запасную из сейфа, заперла в ящике стола и на следующий день сумела найти дублера в магазине оконной фурнитуры.
Подмена прошла незамеченной, а заветная — третья — ручка составила единое целое с кроватью Омена, ловко приклеенная на жевательные резинки к металлическому днищу. Опасаясь за надежность крепления, Омен, поразмыслив, обеспечил бесперебойные поставки свежего строительного материала с помощью судейства в собачьем кайфе. Пока соседи по палате пыхтели у стенки, занятые соревнованием, Ванечка неспешно цементировал в темноте оконную ручку тщательно разжеванными ароматными резинками.
Заспав происшествие, на следующий день Шнырь уже сомневался, было ли оно наяву. Он никогда не решился бы спросить Омена, но продолжал взглядывать на него с благоговением и порой тоже ловил на себе его взгляд: по-прежнему безмятежный и пустой, но опасно долгий. Лишенный дара остро мыслить, Шнырь все же чувствовал, что друг приглядывает за ним, не доверяет, и обижался — ведь он ничем не выдал Омена в той яви, которая не давала ему забыть себя окончательно и сделала его, Шныря, участником преступления.