— Ваши? — Маргарита взвешивала на ладони прозрачный пакет с лекарствами и, поворачивая его в разные стороны, читала названия.
Христофоров мгновенно рассвирепел: стоит бабе появиться в доме — как тот пасюк, залезет в каждую щель, везде сунет нос. Но в ответ только буркнул:
— Это матери, мои — вот, — и показал на пакет в два раза больше, притулившийся возле монитора.
Маргарита покосилась на большой пакет. По неловкому, поспешному извинению во взгляде он без слов понял, как и почему ей его жалко, и от этой жалости, огревшей, словно вожжа, разозлился еще больше.
— Мы с вами как два магнита, сближающиеся одинаковыми полюсами. Отталкиваемся, находясь рядом. Досадная игра природы, — вздохнула она.
«Сейчас или никогда», — понял Христофоров и обреченно сел на диван. Тимофей брезгливо сузил глаза в щелки, чтобы держать под контролем происходящее при полной к нему индифферентности.
— У меня давно не было женщины, — Христофоров собрался с духом и доверительно выдал Маргарите секрет, к которому она отнеслась с должным недоверием, всем своим видом показывая, что, наверное, он, как всегда, шутит: не может быть, никогда бы не подумала.
Признавшись ей, как признаются инструктору в утраченном навыке вождения, он почувствовал облегчение, потому что теперь можно было путать газ с тормозом, сшибать пластмассовые конусы при парковке задним ходом и даже постыдно глохнуть при попытке тронуться с места. Словом, отпустить ситуацию, как любят советовать недоврачи-психологи, тогда как настоящие врачи-психиатры знают, что отпущенная ситуация грозит никогда не вернуться обратно, и предпочитают держать все под контролем.
Однако не бывает правил без исключений, и на этот раз психологи оказались правы. Ситуация разворачивалась сама по себе, а критическая мысль Христофорова блуждала сама по себе. В конце концов, крутить руль и глядеть в зеркало способен каждый, даже если не умеет водить.
Тело прислушивалось к забытым ощущениям. Маргарита оказалась приятной на ощупь, предсказуемо округлой и какой-то словно бархатной. Таким десять лет назад было голое, еще едва покрытое шерстью брюшко маленького Тимофея: хотелось гладить и гладить. «Все-таки инстинкт размножения — базовый, и чего я так боялся?..» — думала голова.
Он уже смаковал свой реванш над мешком с таблетками, когда голова попыталась помешать телу, задав вполне справедливый вопрос: вот сейчас, когда все кончится, как друг к другу обращаться: еще на «вы» или уже на «ты»?
От этого вопроса отвлек Тимофей, которому надоело наблюдать с насеста за бесчинствами распоясавшихся гостей. Пока старушка спит, они почувствовали себя хозяевами и, похоже, теперь собирались развалить его любимый диван, на котором так сладко спалось. Стрелой слетев вниз, он очутился на диване и принялся покусывать пятки Христофорова.
«Старый развратник», — промелькнуло в голове, а затем все стало безразлично. Словно добравшийся до ровной дороги автолюбитель, он плавно переходил с одной передачи на другую, пока не добрался до последней, а потом сбросил ее в нейтралку, без тормозов примчав к финишу.
Больничная палата — как плацкартное купе в поезде дальнего следования. Выйти можно на редких остановках по расписанию, только чтобы глотнуть свежего воздуха. Вернешься — лучше бы не выходил: так тошно снова сидеть взаперти, дышать чужим и своим потом, а впереди еще ночь…
Пройдет десять минут — да вроде и ничего, опять свыкся, опять тепло и уютно в этом грязном замкнутом мирке.
Попутчики успеют заинтересовать, надоесть, стать родными, снова надоесть, и когда говорить уже больше не о чем, молчание становится ненатужным, обоюдно-осмысленным, как у прожившей много лет вместе супружеской пары. Но в мире нет поезда, который шел бы семьдесят, восемьдесят, девяносто дней подряд.
Интересно, что делали бы люди спустя два месяца пути?
Молчуны разговорились бы, болтуны приняли аскезу молчания. Одни перестали бы выходить на долгожданных остановках вовсе, чтобы не травить себя мукой возвращения в вагонный смрад, другие растворились бы в безликости полустанков, каждый раз назначая конечным пунктом ближайший, случайный, со стоянкой пять минут. Лучше обнулить счет и начать жизнь заново, чем каждый день сводить счеты с жизнью. Исчезновением попутчиков интересовались бы вяло, успевая забыть, кто куда едет, да и какая разница, молчать одному или в компании. Так и чередовались бы, как безымянные перроны за окном, вспыхивающие по пустякам ссоры и неожиданно возникающее после ссор приятельство…
Существо и Фашист подружились на почве приставки «экс». Не без сожалений расставшись с навязчивыми идеями, они начинали духовную жизнь с чистого листа и не вполне понимали, что должно прийти на смену нестриженым ногтям и взрыву в детском доме. Ведь что-то они должны были явить миру, в который их скоро выпустят? Лучше хорошее, потому что Христофоров прямо сказал обоим, что не пощадит своего ремня и выпорет, если увидит у себя вновь, и плевать ему на последствия.
Пока из новых дел вырисовывалось только макраме, порядком, признаться, поднадоевшее. На макраме плели узелки и пялились на женское отделение, посещавшее занятия почти в полном составе. Верховодила боевая толстуха, распоряжавшаяся даже мотками веревок.
После провала затеи с запиской Элате (ноль внимания обоим) заинтересованности своей стеснялись вдвойне, прикрывая ее, как и во все времена, хихиканьем.
Плацкартный вагон все ехал и ехал, в выходные на побывку домой — по больничному, «в отпуск» — сходили Существо и Суицидничек. Омен с интересом слушал, как там, на воле, в чужом городе. Он проникся рассказами настолько, что попросил достать ему карту Москвы: а то ведь так и уедет к себе домой, не узнав хотя бы на бумаге, в каком огромном городе довелось побывать.
Карт оказалось две: Существо распечатал из интернета, а Суицидничек попросил маму купить подробный атлас для автолюбителей на семидесяти страницах. В предпоследний понедельник уходящего года обе карты были беспрепятственно внесены в отделение: бумажная карта — не колюще-режущий предмет, а инструмент познания мира.
Распечатку Омен вложил в атлас, который не стал прятать из соображений, что видное место — самая лучшая прятка. Прошло несколько дней, атлас так и лежал на тумбочке возле кровати, успел покрыться пылью и перестал привлекать к себе внимание.
— Хочешь после выписки по Москве прогуляться? — пошутил Христофоров, заметив атлас в первый раз.
Выданная Славычем бумага для определения дальнейшей судьбы Омена лежала в сейфе. Звонок опекунше сделан.
— Вообрази, я здесь одна, никто меня не понимает, рассудок мой изнемогает, и молча гибнуть я должна, — талдычил Шнырь, слоняясь по коридору.
— К выходным дома будешь, — сообщил Христофоров.
Шнырь радостно кивнул. Разве могло быть иначе? Добрый мальчик из палаты № 4, который тоже любил писать в тетрадке, подсказал ему учить с конца, раз не может запомнить целиком. Первая часть выучена, рассказана и может быть забыта. Дело стало за второй. Значит, скоро его выпишут.
Последний в году родительский день начался, как обычно, нервически.
Сумасшедшие мамаши просили выписать своих здоровых детей, брали грехи чад и огрехи воспитания на себя и взывали к совести Христофорова: раскаялся, осознал, больше так не будет, это я во всем виновата. Какое право имеете вы, доктор, портить нам праздник, где ваша совесть?
Дальновидные мамаши просили не выписывать своих сумасшедших детей и тоже взывали к совести Христофорова: начнет биться головой об пол и испортит праздник, окажется дома в незнакомой обстановке и испортит праздник, без присмотра медицинского персонала испортит праздник. Какое имеете право вы, доктор, портить нам праздник, где ваша совесть?
Совесть Христофорова угрюмо считала коробки конфет и желала и тем и другим подавиться ими. К первым мамашам он еще был снисходителен: Новый год — семейный праздник. Ко вторым — непреклонен.
Каждый год, немного импровизируя, он признавался в готовности — так уж и быть — взять всех праздничных отказников домой и водить с ними хороводы у елки, только если мамаши составят ему компанию. Одна даже подала на него жалобу, обвинив в сексуальных домогательствах, но увидев истицу, надзорные органы отстали от Христофорова неожиданно быстро.
На этот раз первой вплыла мамаша Шнырькова и поразила Христофорова широко распахнутыми глазами, в которых поигрывало искреннее удивление.
— Как? — возопила она с порога. — Уже выписываете?
— Он пробыл здесь на месяц дольше, чем вы просили, — опешил Христофоров.
— Но у него нет положительной динамики!
— Какая динамика при его диагнозе? — еще больше удивился он. — Мы занимаемся поддерживающей лекарственной терапией. Мальчика надо адаптировать к жизни в социуме на доступном ему уровне, но это уже задача родителей, а не больницы, пока он живет в семье. Если вам некогда им заниматься, оформляйте в интернат. Пособие по уходу не стоит того, чтобы вы тратили свою жизнь на инвалида, который вам не нужен.
— А если у меня в сумке диктофон? — прищурилась Шнырькова.
— Поздравляю, — ухмыльнулся Христофоров. — К вам уже приходил Дед Мороз?
Провалив блицкриг, мамаша Шнырькова предсказуемо перешла к осаде, решив взять противника измором.
— Иван Сергеевич, — просительно протянула она и предупреждающе шмыгнула носом. — Миленький… Ведь вы же все понимаете. На кого мне еще надеяться, как не на вас. Пусть полежит до конца каникул. Ему тут хорошо, он уже даже не жалуется и домой не просится, как раньше.
— Он уже забыл дом-то. Память короткая. Вот вас только не забыл. Ждет, а вы не приходите. Я уж звонил вам — трубку не берете.
Шнырькова заелозила глазами по полу и, не найдя там ответа, беспомощно состроила умильную гримасу.
— Жаловаться к завотделением, — напутствовал Христофоров. — Пусть следующие заходят.
Потянулась вереница знакомых лиц. Конфеты он каждый год деликатно складывал в загодя освобожденную от бумаг тумбочку, чтобы вновь вошедший не расстраивался от того, что оказался не более оригинален, чем предыдущие.