Доктор Х и его дети — страница 29 из 31

мени ушедшие, вознеслась на пьедестал памяти, приобрела под внутренним взором заковавшего себя в железные латы детского сердца поистине иконописные черты. Прикасаясь мыслями к щеке матери, он будто прикладывался к иконе: не данной Богом, а Богом отобранной.

Сейчас икону тоже будто застила пелена. Он выскреб и без того пустые сусеки памяти и сложил лицо: вроде похожее, но не живое, иконописно плоское. Даже придуманная мать не хотела быть его помощницей: отодвигалась, отворачивалась, ускользала.

И тогда он разозлился. Злость — единственный верный друг, который никогда не подводил, был рядом, подставлял плечо. Злость как постамент, на него можно опереться, а можно взойти и сверху посмотреть на других, даже плюнуть с высоты.

Злость не надо скрести по сусекам, она всегда рядом, наготове. Только возьми и запусти, как волчок: запустишь — долго не остановится. Волчок крутился все быстрее, возвращая в эту палату, в это утро прежнего Омена. Мелькали лица одноклассников и их матерей, все тщательно не замечаемые и пристально рассмотренные истории послушания и непослушания, строгости и попустительства, контроля и доверия, составлявшие одну историю любви, в которой ему — накормленному, умытому, одетому не хуже других, не нелюбимому, озлобленному Омену — не было места. Чем выше оказывался постамент, тем отчетливее он видел всеобщую виновность и свою правоту — и тем более был несчастен.

В прежней больнице он слышал разные истории о побегах от детдомовских. Все они заканчивались возвращениями: раньше или позже, по своей воле или после облавы. Дети сбегали в одиночку и компанией, планировали побег заранее и просто пользовались случаем: отсутствием у входа охранника, переводом из корпуса в корпус, открытым по недосмотру окном.

Сбегали, хотя бежать было некуда. Потому и недалеко, потому и бестолково. У него есть цель, и он так просто не сдастся.

Утро тоже стало раскручиваться за волчком — уже дребезжала в коридоре каталка, шаркнули и хлопнули двери: одни, другие. Омен глянул на Суицидничка: тот, почувствовав на себе взгляд, посмотрел виновато, но твердо, и отрицательно покачал головой.

Что ж… Он им всем покажет. Судья снова открыл глаза и решительно, неотвратимо спустил ноги с кровати, готовый поставить последнюю точку в истории возмездия и кары. Судья, конечно, как всегда, закончит тем, что пустит себе пулю в висок, но учил же Христофоров — и правильно — отделять выдуманное Я от себя настоящего. Судья останется в закольцованной цепочке книжных реинкарнаций, а мальчик устремится вперед по дороге, расстилающейся прямо за больничным окном.

Омен скользнул рукой по дну кровати, где, как заветный золотой ключик, хранилась гладкая пластиковая ручка, которая откроет ему окно в мир, и мир вынужден будет подчиниться его правилам — за то, что однажды подчинил себе.

Рука привычно погладила бугристые наросты высохших «жевок» и провалилась в кратер. Омен не поверил руке и ощупал кратер еще раз. Слепленное из десятков застывших резинок гнездо оказалось пусто. Оконной ручки в нем не было.


* * *

Музыка из зала доносилась до третьего этажа. Христофоров представил, как отец Варсонофий, раз в год сменявший рясу на подбитый ватой красный халат Деда Мороза, мечется по залу в поисках мешка с подарками, украденного злыми гномами — медсестрами женского отделения. Гномов они играли каждый год, и с каждым разом все лучше и лучше.

Небольшая стопка историй болезни была придвинута к стене, карточки выписанных отправлены в архив — одни навсегда, другие совсем ненадолго.

История болезни Омена лежала открытой на столе, сам Омен сидел напротив.

— Ты мне не нравишься, — сказал ему Христофоров.

Омен не шелохнулся, вежливо изучая стену за спиной Христофорова, словно тот был прозрачный.

— Однако в Новый год принято дарить подарки. Пересаживайся.

Он встал из-за стола, уступая место.

— Что такое телемост, знаешь?

Омен мотнул головой.

— Это когда люди на одном конце света с помощью телекамер общаются с людьми на другом конце. У нас с тобой все проще: и страна одна, и есть скайп — компьютерный телефон с видеокамерой. Начинаем сеанс видеосвязи. Прием, прием…

Компьютер закрякал отрывистыми гудками. Омен поморщился. Христофоров явно хотел над ним подшутить.

На экран вплыла лысая, размером с изрядный чайник, голова какого-то мужика.

— Прием, прием, алло, — загудела голова.

— Москва на связи, — торжественно возвестил Христофоров, будто посылавший сигнал в космос.

«На связи», — как эхо повторил про себя Омен, еще не понимавший, в чем дело, но зачарованный подготовкой к неизвестному. Он подался вперед: ведь если Христофоров позвал, голова скажет что-то, лишь ему адресованное.

Однако лысая голова исчезла, а ее место заняла другая — в белом платке. Эта голова вглядывалась, не мигая, словно хотела что-то прочитать по ту сторону экрана. Вернее, по эту, где сидел Омен.

Он даже не сразу понял, что голова — женская. Когда понял, зажмурился от догадки и на всякий случай уточнил:

— Мама?

— Мамка, — поправила голова знакомым голосом. — Мне сказали, что ты меня ищешь, а я уж думала, давно вы меня забыли.

Омен помотал головой и закусил губу. Он не помнил, когда плакал в последний раз и плакал ли вообще, а тут — в глазах защипало.

«Заяц написал», — так говорила бабка, когда дети терли под вечер глаза. Прискакал тот заяц через заснеженные километры, взял да и написал прямо в глаза Омену. Сделал свое мокрое дело — и подтаял Судья-ледышка, полился слезами, захлюпал носом так, что на Христофорова было страшно поднять глаза: он не узнавал Омена, совсем не узнавал, как будто перед ним сидел другой ребенок.

Омен оглянулся — нет Христофорова, он один в кабинете. Не зная, куда говорить, перегнулся через стол и прошептал прямо матери в ухо:

— Я к тебе ехать хотел, мамка.

— Не надо, плохая я, — ответила она откуда-то сбоку.

— Хорошая, — убежденно сказал Омен. — Только ты сама этого не знаешь.

«Хорошая, — с досадой повторил Христофоров, стоявший за неплотно прикрытой дверью, словно двоечник. — Хороший — это начальник колонии, который на мой запрос откликнулся и отыскал мамашу для родительского вечера. А вот я хорош: не раскусил Омена… Обвел меня мальчишка вокруг пальца».

Он не мог видеть и только догадывался по долгим паузам, как мать всматривалась в сына, впервые за несколько лет, а может, и вовсе впервые — трезвым взглядом. Сын глядел на мать, узнавая и не узнавая одновременно.

На Омена смотрела обычная женщина: немолодая, усталая и не очень красивая. Похожая на тех, что приходили в родительский день. Точно не принцесса.

Он рассчитывал подготовиться к встрече за много дней пути. Не зная, когда ее увидит и увидит ли, он до сего момента так и не решил, какие слова будут сказаны. И теперь не знал, что делать с этой невесть откуда пришедшей на экран мамкой. Слова пришли нечаянно, самые простые:

— Я люблю тебя, мамка, — пробасил Омен не своим голосом и разревелся.


* * *

Карман брюк оттопыривался. Существо опустил в него руку — так лучше. Ручка от окна с коротким металлическим штырем — подарок не хуже, чем черевички, добытые кузнецом Вакулой, о которых читали еще в пятом классе. Элата походила на Оксану: скажет — как отрежет. Правда, ему она еще ничего не говорила.

На макраме он старался сесть позади нее, чтобы не косить глаза и не оглядываться. Вязать безделицы из узелков было не по-мужски, даже обидно, но он представлял, что занимается настоящим делом: сидит на берегу моря и плетет рыбацкую сеть, чтобы прокормить всю деревню, а главная красавица у них — Элата.

Или нет, зачем ему кормить всю деревню? Лучше так: Элата — ведьма, которую выгнали из деревни, а он — одинокий охотник. Нашел ее в лесу, замерзшую и голодную, отчаявшуюся найти спасение, потому что на самом деле деревенские напутали, никакая она не ведьма, просто не повезло родиться с рыжими волосами. И вот он готовит сеть, чтобы наловить рыбы и накормить красавицу.

Рядом сопел Фашист, которому, к счастью, все равно, где сидеть. Может быть, он тоже представлял что-то героическое. Существо надеялся, что не петли виселиц. Дело ладилось, и даже кружевные салфетки, за которыми их отправил Христофоров, выходили не хуже девичьих.

Наверное, Элата и впрямь была ведьмой. Она как будто спиной чуяла, что он то и дело вскидывает взгляд от плетения и смотрит на нее. Когда занятие заканчивалось, она оборачивалась единственный раз и взглядывала прямо ему в глаза. Так, будто знала о рыбацкой сети.

Он чувствовал, какими горячими становятся уши, и жалел об обрезанных патлах: за ними, как под шапкой, ушей не видать. Ночью ворочался в кровати. Сюжет с ведьмой раскрашивался новыми красками, обрастал деталями и обрывался на одном и том же кадре.

Он вытаскивает полную рыбы сеть на берег и зовет рыжеволосую ведьму. Она оборачивается к нему, как на занятии по макраме, и смотрит: ровно, серьезно, чуть удивленно, будто видит впервые.

В этом удивлении — свое очарование. Словно надо знакомиться заново, начинать все с нуля. Не топтаться на месте, а идти и идти навстречу, каждый раз оказываясь на шаг ближе.

Занятие разделялось перерывом, но на школьную перемену он похож не был: из класса не выпускали. Девочки болтали. Парни пережидали молча.

На перерыве они и подслушали разговор о том, кто какой подарок на Новый год хочет. «Хочу то, не знаю что, — скала Элата. — И чтобы ни у кого такого подарка не было, чтобы я удивилась!»

— Есть такой подарок, — шепнул Фашист. — Я тебе его покажу, когда в палате одни останемся.

Через два дня Существо нырнул под кровать Омена, ощупал все неровности и взглянул на приятеля с удивлением.

— Как ты узнал?

— Давно заметил, когда еще в «собачий кайф» играли. Ты-то старался, кайфовал, а мне быстро надоело. Душил ты меня слабо, так что я только вид делал, что кайф ловил, и сочинял, что рыжую видел, чтобы тебя позлить. Уж очень ты смешно злишься. Раз глаза только чуть-чуть прикрыл, смотрю: он под кроватью копошится. Наблюдать начал. Потом сам залез: когда все на обед пошли, специально задержался. Вот и нашел то, из-за чего шухер был.