Доктор, который любил паровозики. Воспоминания о Николае Александровиче Бернштейне — страница 12 из 90

.

Расскажите историю про солнце.

Была вечерняя прогулка – мама, папа и я. И я какие-то вопросы задавала, а он сказал: «Все живое живет благодаря солнцу. А если солнце погаснет, то жизнь остановится. Мы все умрем». Я – в рев. «Успокойся, солнце погаснет еще очень не скоро, мы все умрем раньше». Я еще больше пустилась в рев. Вообще, он хорошо все объяснял, был таким педагогом, но терпеть не мог преподавательскую работу. Иногда его уговаривали прочитать какой-нибудь курс по физиологии в МГУ, трехмесячный допустим[44]. Если его уговаривали, он добросовестно читал. Слушать его сбегались со всех факультетов. Не только сесть, но и встать негде было. Сидели на ступеньках, стояли в проходах.

То есть он не любил читать лекции, преподавать?

Да, только иногда соглашался читать лекции, и то не всегда доводил до конца. Не нравилось ему.

А к вам и Саше он одинаково относился?

Ко мне он лучше относился. Я не нуждалась в палке, была тихой, спокойной, послушной девочкой. А Саша был – сто чертей в одном флаконе. Он им давал дрозда. Отец никогда не бил его. Но один раз за всю жизнь он отлупил его ремнем. Видимо, было за что. А потом переживал, каялся сам маме. А мама его убеждала, что правильно поступил. И был случай в Ташкенте, мне было 12 лет. Жили мы там очень тяжело. И я, хоть зарежьте, не помню, что я ему сказала. И он возмутился так, что ничего не ответил, а дал мне пощечину. Это было единственный раз в нашей жизни.

Как он Сашу воспитывал?

Саша знал английский язык, потому что отец говорил с ним по-английски.

Прямо в быту?

В быту. А я не хотела, мне скучно было английским языком заниматься. Правда, я занималась с удовольствием французским. Немецкий я знала, потому что до войны у нас был такой порядок: первую половину дня все в доме говорили по-немецки, а вторую – по-французски. Тут хочешь не хочешь, а заговоришь.

Мама, значит, тоже хорошо знала языки.

Да, она еще знала польский, которому нас учила бабушка, мамина мама. Вообще я такой спеси, как у поляков, не встречала нигде и никогда. Поляки и самые умные, и самые красивые, самые, самые, самые. И мы с братом знали польский язык, потому что мамина мама была полька с неприличной по тем временам фамилией, она была урожденная Скоропадская[45]. Тогда был гетман Скоропадский, злейший враг советской власти. Бабушке приходилось скрывать эту фамилию. Хотя это было простое совпадение, но она уверяла, что хоть и далекая, но его родственница. Зачем ей это было надо, не знаю. И в нас с братом, когда мы были еще молодые, глупые и не могли сопротивляться, она вбивала польский язык, так как до войны мы рядом жили. Мы – в Левшинском переулке, а она – в 1‐м Обыденском (около метро «Кропоткинская»). Виделись очень часто. Потом, когда мама вышла замуж за отца, то дедушка сказал бабушке (это я помню): «Наталия входит в чужую семью, пусть она там осмотрится, обживется, а Танька пускай поживет у нас». И я жила с бабушкой.

Любимая еда Николая Александровича, одежда?

К одежде он был глубоко равнодушен. Упросить его поехать в магазин, купить ему, допустим, новое пальто было нереально. Мама с этим перестала и сражаться. Она обмеряла все сантиметром, абсолютно все – пиджак, брюки. Ехала и покупала. Никогда не ошибалась. К еде тоже, заставить его поесть всегда была проблема. Пока была жива няня, он подчинялся. Потому что, если все садились за стол в воскресенье (единственный день, когда все собирались), няня являлась к нему без всякого стука и зова и, уперев руки в боки, говорила: «Миколай Александрович (она называла его как у них в деревне), сколько тебя можно ждать, все за столом сидят». И тут он ей отвечал – я поражалась – как щенок с поджатым хвостом: «Анна Федосеевна, бегу, бегу, бегу». И вот это было и удивительно. А в другие дни и не обращались. Ну, из маминых рук он еще что-то брал. Но он ел по-дурацки. Он вставал в четыре часа утра и – за письменный стол и работал часов до восьми утра. В восемь мама приносила ему прямо на письменный стол завтрак. Она убирала бювар в сторону, стелила белую салфетку, потом садилась любимая кошка с блюдечком, и мама подавала ему завтрак. Обычно это был кофе и какие-нибудь бутерброды. Потом он работал до двенадцати и ложился спать и спал часов до четырех. Потом вставал и начинал разбирать все то, что написал утром. Были случаи, когда ему казалось, что он написал ерунду, он рвал и бросал в корзину. Мама его насилу уговаривала, не бросай, утром просмотри и тогда бросай. А утром оказывалось, что он написал дельную вещь.

Утренние и ночные мысли… Вы говорили, что мама занималась его делами и посвятила ему всю себя.

Она была вирусологом, но после рождения брата уже не работала. Брат родился очень больным, и она его выхаживала. Мама занималась тем, что выписывала все медицинские газеты и журналы, читала их от корки до корки, отмечала, что отцу надо прочитать, а что можно не читать. Она ему была и секретаршей, но в его служебные дела она не вмешивалась, только в его личные рабочие. Мама в этом смысле вообще за всю свою жизнь любила только двоих людей – моего покойного дедушку, своего отца, и Николая Александровича, а ко мне была совершенно равнодушна, абсолютно. И к брату… ну, это был их общий ребенок и, главное, общая забота.

А когда вы переехали в эту квартиру в Ясенево?

В 1984 году, это мой муж получил как фронтовик, к сорокалетию Победы.

А до этого вы жили в Большом Левшинском?

Да. Там уже была коммуналка, умирали родственники, в их комнаты вселяли чужих людей. Но у нас была нормальная квартира, не то что в других квартирах кастрюли по кухне летали. У нас этого не было.

А Саша знал о посмертной славе Николая Александровича?

Отлично знал и пользовался этим, как мог, когда был молод. Мне кажется, что он стал человеком после смерти отца. Он понял, что у него за спиной больше никто не стоит. Хотя отец ему не потакал.

Расскажите про Сашу. Саша хорошо рисовал?

Очень.

Остались рисунки?

Да, но он как-то потом приехал из Сыктывкара и все их забрал. Он их отцу присылал. Но отца уже не было, и мамы не было. Он великолепно репродукции выполнял, в основном картины Васнецова и Верещагина.

В этом стиле?

Нет, просто копии. Помните «Апофеоз войны» Верещагина, «Среди долины ровныя», Шишкина, кажется. Он и сам рисовал пейзажи. Великолепные. Маслом и акварелью. «Иван-царевич на Сером Волке». Все в таких рамах.

Почему архив Николая Александровича частично находится в Риге?

Янсон собирал все, связанное с Николаем Александровичем[46].

А где могила Николая Александровича?

На Новодевичьем кладбище. Там похоронен дедушка Александр Николаевич, бабушка Александра Карловна. Брат Николая Александровича, Сергей Александрович, преподавал в Бронетанковой академии, академию эвакуировали вместе с преподавателями и студентами в Ташкент. Бабушка в Ташкент поехала с ними и в первую же ночь во сне умерла. Так что похоронили ее там, и только надпись здесь, слева. На Новодевичьем кладбище – там целый участок. Он обнесен железным заборчиком, и стоит католический памятник. Католический – потому что, когда умер дедушка, других крестов не делали и, потому что бабушка была лютеранкой, остзейской баронессой, поставили этот крест. А справа похоронен Сергей Александрович, он умер раньше отца, потом – отец, третья – моя мама. И там еще осталось одно место, но это уже двоюродному брату, Александру Сергеевичу, он тоже Бернштейн. Рядом с нашей могилой похоронена 13-летняя девочка – Оля Марсова[47]. Первая пациентка отца.

Что вы?

Он ее уже принял умирающей и старался только, как мог, скрасить ее последние дни.

Когда?

Где-то в конце двадцатых.

А почему именно там она похоронена?

По его ходатайству.

Удивительно.

И еще тетка, Татьяна Сергеевна Бернштейн, там похоронена.

Попова?

Урожденная Попова. Это жена младшего брата Сергея. Кстати, Попов – это был не просто Попов, это был миллионер-суконщик.

То есть она была миллионершей?

Да нет, какая миллионерша, она 1902 года рождения, так что во время революции ей было 15 лет, она ничего уже не застала. Нет, конечно, что-то она помнила. Потом ведь НЭП еще был.

Вы говорили, Саша похоронен в Междуреченске?

Там городок такой. Они там жили. Там он похоронен, и жена его там похоронена. Что мне еще жалко, так это то, что у Николая Александровича была целая тетрадка стихов. Он такие стихи писал!

Некоторые попали в книжку Фейгенберга.

Он писал и лирические, и научные. Например, такие: был у него такой ученик, Петр Павленко.

Павленко, я на вас в обиде,

Я долго вас и тщетно ждал,

Ни вас, ни диаграмм не видя,

Весь вечер плакал и рыдал.

Уж над Москвой вставало солнце,

Уж над Москвой вставал рассвет,

Меня ж все кушала Зальцгебер,

Что схемы от Павленко нет[48].

Ольга Альфредовна Зальцгебер, сотрудница Николая Александровича, была немка, которую он очень уважал, так как она была прекрасный работник. Она в него влюблена была, хотя и скрывала это, но была въедливая, как клещ. Вот прицепится – не отдерешь. Однажды, когда мы вернулись из эвакуации из Ташкента, она заявилась (телефона тогда не было) явочным порядком. Я ее встретила, а отец велел говорить всем, что его нет. Я говорю: «Николая Александровича нет дома». – «Ну, я тогда подожду». – «Я не знаю, когда он придет». Отец, видимо, слышал наш разговор через стенку и, разъяренный, вошел в комнату, взял ее за плечи и сказал: «Если сказали, что меня нет дома, значит, меня нет дома». Один раз при мне с ней была такая история: дело в том, что, когда Ольга Альфредовна говорила, она не слышала никого, кроме себя. Отец порывался ей что-то сказать, но не получалось. Тогда он ее взял за плечи, затряс и прямо в ухо ей крикнул: «Ольга Альфредовна, вы меня слышите?!» Но была очень дельная тетка и к нему действительно очень хорошо относилась… Чехова Николай Александрович очень любил, у него были стихи на рассказы Чехова «Накануне поста» и «Толстый и тонкий». И он переложил его прозу на стихи: