времени…»
А вы не знали о его болезни?
Нет, никто не знал. Не знали ни дочка, ни жена, он никому не говорил. Он поставил себе диагноз – рак печени, выписался изо всех поликлиник, к которым был прикреплен, чтобы не морочили голову. И написал записку: «Когда потеряю сознание – вызовите Володю». И когда он потерял сознание (почему-то на пол упал с кровати), мне позвонила то ли Таня, то ли Наталия, его жена. Я сразу же приехал; он был без сознания – печеночные колики.
И вы ничего не знали до этого момента?
А как узнать – он всегда был худой, поджарый. А как рак печени узнаешь? Желтизна должна быть, но ее не было. И он очень быстро умер – в течение часа. И вот это «У меня совсем не осталось времени» нас очень пристыдило. Здоровые, молодые ребята, а у человека великая задача, великая цель, ему надо было еще английскую верстку подписать в «Пергамон Пресс»… Интересно, что у него всегда был на пиджаке значок «Миру мир», и он глубоко в это верил, что Алика очень смешило. Я Алику говорю: «Чего ты, дурак, смеешься?» – «А он думает, что это правда!» – «Пускай думает, тебе что, жалко? Ты же ни во что не веришь». – «Ни во что». Нам было по 32–34, вся жизнь еще впереди.
Вы говорили о его бумагах.
Этим Лебединский занимался. Стол Николая Александровича был в идеальном порядке, когда он умер, все было разложено. Сказали, что его душеприказчик в этом деле Витя Лебединский.
Он просил вас вызвать в случае, если с ним будет плохо… А как так получилось, что вы потом опекали его семью?
Ему помогать нечего уже было. Печеночная кома, возврата из нее нет, даже сейчас. Она бывает при раке печени, при циррозе, при алкоголизме.
Может, у него было наследственное заболевание, от отца? Отец ведь рано умер. Но, правда, шел 1922 год.
Мог отец и от тифа умереть. Но они тогда уже достаточно хорошо жили. Отец был главным врачом Института Сербского. Думаю, что они не голодали. Николай Александрович служил в Красной армии, потом отец передал ему свою большую частную практику, которая всегда кормила любого врача. Николай Александрович ее ненавидел, хотя был врач. Вообще он не любил с больными возиться, это не его специальность.
Но вы ему рассказывали о своих результатах на больных?
О результатах – да, а про больных он не спрашивал. Он знал, что у меня теменные больные. Он был ученый-экспериментатор. Ему больше всего нравились эксперименты, его циклограммы. Складывать экспериментальные факты.
Вы с ним обсуждали свои данные?
Очень мало. Мне было неудобно. Он спрашивал иногда, что у меня получается, какие углы, в чем закономерности. Я сделал тогда некоторые свои наблюдения, которых нигде не было. Он к этому относился одобрительно, потому что эти наблюдения работали на его «обратную связь», на детерминированность, на физиологию активности. То есть все, что я делал, не только не выпадало, а и подтверждало его догадки. Но в большие сферы он меня не погружал, я был слишком неграмотен, и сейчас такой, а он был великий человек, биолог, математик экстра-класса. Такого уровня, как Шеррингтон, наверное.
Сеченов.
Да, и как Павлов… Хотя его мысли шли гораздо глубже, дальше и он был гораздо более начитанный, чем Павлов. Павлов же был человек малообразованный, хотя оканчивал университет и все прочее. Надо же для самообразования непрерывно читать. А Бернштейн читал все время. А когда его отовсюду выгнали, Бружес, его однокашник, устроил его в реферативный журнал, он был счастлив. Жили очень плохо. Была же большая семья, а еще ведь был сын Саша.
Да, вот о сыне мало кто знает.
У меня есть пара его писем, он мне писал, потому что он лечил у меня потом жену, дочку. Изысканные такие письма. Он стал фотографом.
Когда вы с Николаем Александровичем общались, Саши уже не было в Москве?
Да, он уже уехал, но он приезжал, и Николай Александрович его как-то со мной познакомил, и мы общались.
И что он был за человек?
Очень милый человек, но у него не было твердой профессии, он был вольный художник. Рисовал, работал в каком-то комбинате художников, потом фотографом, сидел в своем Междуреченске и не хотел выезжать оттуда. Не пил.
И там он и похоронен.
Да. Осталась внучка. Тоже Наталия, которая вышла замуж и уехала в Германию.
А Татьяна Ивановна, приемная дочь Николая Александровича, хорошим учителем математики была?
Не знаю, у нее есть какие-то ученики. Вообще она резонер. А Николай Александрович, он же великий врач был, диагностировал у нее в детстве опухоль мозга. Но он сказал, что оперировать не надо, хоть у нее и не будет детей. По тем временам такая операция была очень редка, и, если не оперировать, смерть могла быть. Оперировали в те времена Бурденко, Егоров, но очень редко. Николай Александрович установил, где опухоль, и сказал, пусть так живет.
Они жили вместе в той квартире?
Да, в коммуналке в этой жуткой.
Сколько же там человек-то было?
Там было восемь или десять комнат. В одной жил брат, в другой – жена брата, дядя еще какой-то, там до черта народу было. Квартира была кошмарная, запущенная. Московская коммуналка, которую вы, наверное, уже не застали.
Видела на улице Грановского, мой муж жил в такой.
Велосипеды, корыта. И он нас принимал в комнате Тани, потому что своя комната была совершенно захламлена бумагами, рукописями, рояль у него стоял с нотами, партитурами.
То есть у них две какие-то раздельные комнаты были?
Две. Потому что я вторую впервые увидел, только когда он потерял сознание. Комната – как комиссионный магазин, сплошная мебель стояла, кошмарная комната, и он с бородой лежит… Человек он был в высшей степени приятный, особенный, без выпендрежа, ну принципиально. Гельфанд тот же хорохорился, выступал, ругался, был честолюбив, как и многие другие. Был и Мика Бонгард, весь тоже из себя – великий математик. Гельфанд мог орать, например, на девок, что «не бывает математиков-женщин, и не подходите ко мне ближе чем на три шага!». Вот такие те были.
Кого вы можете назвать учениками Николая Александровича?
Не знаю. Помню только группу Гурфинкеля. Николай Александрович не любил междусобойчиков. Принимал всех раздельно. Нужно было уйти, когда приходил кто-либо другой, и мы не знали, о чем они будут говорить, он в это не посвящал. Многие спрашивали совета. Другие по поводу диссертации приходили, но он не признавал перекрестных знакомств по одной причине – не было времени.
А вне дома вы видели его только в соседней лаборатории Гурфинкеля?
Я видел его на какой-то конференции у нас в зале и на этих семинарах. Нигде в другом месте я его не помню. Не любил он этих прогулок «под луной», только с Мишей Цетлиным они гуляли.
А где они гуляли?
По набережной. Мимо Зачатьевского монастыря они шли от Большого Левшинского переулка.
В последние годы он чувствовал оживление интереса к нему? В связи с кибернетикой?
Заслуги свои не выпячивал. Гельфанда Бернштейн чтил, а Гельфанд считал Бернштейна блестящим математиком, что очень радовало Николая Александровича. Ведь когда они познакомились, Гельфанд сказал, что ноги Бернштейна у него на семинаре не будет. Но Цетлин сказал: «Подождите, вы почитайте, а потом скажете». И Гельфанд только благодаря Цетлину прочитал какую-то работу Бернштейна по топологии[90]. Это касалось того, что частично, косвенно вошло в его «Построение движений», где он одну и ту же букву разными способами рисует, – помните? И Гельфанд рухнул. Спросил у Цетлина: «Он что, окончил физмат?» – «Нет, он учился в двадцатых годах». – «Тогда он гений». – «Но я вам говорил».
То есть это было постепенное сближение.
Но Гельфанд же был тяжелый человек. С ним же невозможно было. Если он решил, что эту бабу никуда не пустит, то он ей слова не давал сказать. А приходили девочки-математики, и неплохие. Он им мог сказать: «Сколько вам минут надо, чтобы изложить?» – «Пять». – «Да вы с ума сошли. Не можете за полторы минуты…»
Фейгенберг говорит, что на семинаре Гельфанда Бернштейн рассказывал и там расположил Гельфанда постепенно.
Нет, Гельфанд работы Бернштейна почитал предварительно. Все очень серьезно было, и проводником, конечно, был Миша Цетлин. Потом эти семинары… Я же вам рассказывал, как это было. Вот идет семинар, и обсуждают движения глаз. Два докладчика: наш Шахнович Сашка, он занимался глазами и был специалист и по движению глаз, и, самое главное, по зрачку, и Глезер из Питера. Очень известный тоже «глазодвигатель». И Гельфанд почему-то пригласил Глезера, а Шахновича взял оппонентом как бы. Глезер нарисовал свою схему, Шахнович что-то подправлять начал. Гельфанд в это время не слушает якобы, а ходит, проверяет, кто ненужный пришел, и выгоняет. А там человек семьдесят. «Миша Беркинблит, – спрашивает Гельфанд, – кто это такой?» Если, например, Миша Беркинблит говорит: «Не знаю», Гельфанд говорит: «Немедленно отсюда, Миша знает всех».
Этот семинар часто проходил, каждую неделю?
Я думаю, да. Он потом поменялся на биологию клетки. В общем, вдруг крик Гельфанда: «Я ничего не понимаю у этих людей! Миша (Цетлин), вы можете что-нибудь сказать?» Миша сидит на заднем столе и выкладывает сигареты, спички, бумажки, тоже якобы не слушает. Такой лоб могучий у него был. Еще какие-то ключи перекладывает. Гельфанд: «Но может, вы мне расскажете, я ничего не понимаю!» – «Пожалуйста». Забирает ключи, спички и в двух словах все рассказывает. Ну, мы тоже с облегчением вздыхаем, потому что мы тоже ничего не понимаем, у них все наукообразно. Вдруг Гельфанд говорит: «Подожди, Миша, это какая-то чушь, вот это место. Это же не так, этого же не может, чтобы этот глаз тоже… а на чем же это тогда держится?..» В общем, они начинают между собой говорить. Миша ему объясняет, Гельфанд не верит: «Ты выдумываешь!» Пытаются всунуться или Шахнович, или Глезер, им говорят, чтобы сидели. В общем, они спорили, спорили, до чего-то доспорились, сейчас не помню. Мы веселимся сидим, молодые. Николай Александрович тоже смеется сидит.