Доктор, который любил паровозики. Воспоминания о Николае Александровиче Бернштейне — страница 37 из 90

Я хочу здесь подчеркнуть, что благодаря моей особенности точно запоминать какое-то событие я хорошо помню эти его слова, обращенные ко мне, выражение его лица. Например, в 2005‐м я в точности припомнил, что сказал Гельфанд после смерти Миши Цетлина, хотя это было очень давно – в 1966 году, – и, только сверив потом со стенограммой, сохранившейся у Лены Глаголевой, жены Миши Беркинблита, убедились мы в том, что запомнил я точно, слово в слово, а именно: «Чтобы увидеть, а тем более создать нечто новое, нужна способность взглянуть на мир глазами ребенка, впервые открывшего их в этом мире; этой способностью обладал, мне кажется, Миша Цетлин».

Так же точно я запомнил и те слова Николая Александровича, и после этого я к нему ходил каждый день. Ведь у меня были каникулы, делать мне было нечего. А там уже два стадиона были и огромная территория института. Вскоре он уже давал мне, мальчишке, который третий год только изучал немецкий в советской школе, среди других и книгу Bethe[121] на немецком (в дальнейшем я немецкий уже знал хорошо). Он мне давал книжки на дом, и я должен был их читать и приносить по ним конспекты. Вот так я начал учиться у него еще до того, как изучал анатомию и прочее. Много лет позже я однажды встретил Николая Александровича на конференции в Институте нейрофизиологии и спросил его: «Откуда вы знали тогда, что я не подломлюсь?» Помню, он курил, покашлял, а потом ответил: «А я и не знал. И я очень рад, что вы не подломились». Вот такой он был человек, не любить его всей душой нельзя было, он был потрясающий! (Будучи много позже в Германии, я говорил с немцами, которые работают в Дортмунде в Институте физиологии труда, где он работал в 1929 году, так они до сих пор его обожают. Это был человек огромной силы, тепла и проникновения, он был провидцем вообще-то.)

Так вот, тогда, когда я пацаном на следующий день к нему пришел, он сказал: «Вас что интересует?» – «А вы не будете смеяться?» – «Нет». – «Я не понимаю, как может человек или животное без усилий двигаться». (С самого раннего возраста я боялся высоты, быстрого движения, не умел спрыгивать даже с очень невысокой опоры, был неуклюж, косоглаз от рождения, без чувства глубины и без хотя бы сносной координации – родился недоношенным.) И Николай Александрович мне ответил: «Вы знаете, наши интересы совпадают». – «Мне это правда приятно, – ответил я, – но я понимаю, что у вас очень мало свободного времени». – «У меня есть вопросы, и вы можете мне помочь на них ответить». – «Почему я?» – «Потому что мне кажется, что вас и меня мучает то же любопытство и занимают нас схожие проблемы… Так, возьмите-ка этот стакан». Я осторожненько взял стакан. Он сказал: «Очень хорошо сделано». – «Почему?» – «Потому что вы не спешите. Вы думаете, что делаете. Стараетесь не разбить. Меня именно это и интересует… Что вы видите?» – «Я вижу стакан». – «А руку свою?» – «Мне на руку нечего смотреть, я тогда стакана не увижу».

Другое воспоминание о Николае Александровиче я слышал от отца. К А. Д. Новикову, который был тогда директором ЦНИИФК, приехала группа серьезных людей, среди них и пара академиков, ведущих специалистов, кажется, по мостостроению, с задачей большой важности, которую сами они никак решить не могли, сели в кабинете и изложили свою проблему. Они слышали, что только Николай Александрович мог бы им помочь ее решить[122]. И они попросили распорядиться, чтобы его вызвали, на что Александр Дмитриевич сказал, что распоряжений профессору Бернштейну он давать не посмеет и что может только к нему сам пойти и попросить его об этом.

А что это была за задача?

Дороги и мосты, вопрос о конструкции моста в связи с определенными условиями. Николай Александрович согласился об этом подумать и дал им два решения этой задачи. На одном листочке бумаги он написал «стандартное» и, что называется, «нестандартное» решения. Как рассказывал мне отец, академики просто онемели. Им казалось это невозможным, при этом совершенно postfactum очевидным, но ведь никто до него никогда такого не мог сделать. Вот в этом был весь Николай Александрович! Врач-невролог, который мог так решать такие задачи! И. М. Гельфанд о нем сказал так: «Если бы в конце моей карьеры мне кто-нибудь сказал, что я знаю и понимаю математику так, как ее чувствовал и понимал Н. А. Бернштейн, я был бы горд и счастлив». Когда Николая Александровича хоронили в 1966‐м, то меня поразил один из венков у его гроба: «Милому Коленьке от дяди Сережи». Это было от знаменитого дяди Николая Александровича, математика Сергея Натановича Бернштейна. Он поражал даже своего дядю, и тот говорил, что он не знал о таких глубинах математики, о которых молодой совсем Коля машинально догадывался (слышал я об этом от Мики Бонгарда или от Миши Смирнова). И еще одно об этих похоронах в Институте нейрофизиологии. Тогда у гроба Николая Александровича многие из нашей группы (Гриша Орловский, Юра Аршавский, Толя Фельдман, Вадим Сафронов, Миша Беркинблит, я и другие наши) образовали живую замкнутую цепь, крепко взявшись под руки, окружили гроб, чтобы выполнить завет Николая Александровича, который незадолго до смерти сказал своим родным: «Я не хочу, чтобы к моему гробу подходил Донской». Этот человек, Дмитрий Дмитриевич Донской, многие годы работал в ЦНИИФК и был заместителем директора, когда я там работал. Он был одним из первых учеников Николая Александровича, и он публично его предал в те позорные времена гонений. Был Дмитрий Дмитриевич очень способным человеком, знающим и интересным, но вот случилось с ним такое. (Потом я о нем друзьям написал, по Есенину, «лицом к лицу не увидать лица – лишь на трибуне видно подлеца».)[123] Вообще-то жалко Дмитрия Дмитриевича, потому что он себя самого убил этим. Так вот, как только он вошел в тот зал в Институте нейрофизиологии, мы и построили нашу живую стенку вокруг гроба, и он не мог подойти, ибо сдвинуть нас было невозможно.

Когда я окончил школу, то пошел в МГПИ им. Потемкина, потому что в МГУ и два мединститута у меня не приняли документов, шел подлый 1950 год. Там же учился и Миша Беркинблит, на физмате. В 1956 году, вернувшись в Москву после работы на Сахалине, я ухитрился снова поступить в свой родной МГПИ, на этот раз уже в аспирантуру, на кафедру физиологии, где уже начинал свой второй год аспирантуры Юра Аршавский. Иногда к нам там присоединялся Марк Шик, и Миша Беркинблит занимался с нами тремя той частью математики, которой мы тогда не знали.

Хочу еще сказать о своей трагической ошибке, которая произошла в 1965 году на конференции «Кибернетика и спорт» в ГЦОЛИФК. Ее проводили в огромном зале бывшего дворца Разумовского на улице Казакова, организовывал ее Володя Зациорский, мой старинный друг. Николай Александрович там был, и когда он появился на трибуне, то встал весь зал и все аплодировали ему, не очень громко, но единодушно и так по-доброму. Он ждал долго, молча принимая этот могучий поток любви и признания, не спеша заговорить. Это происходило там, где его когда-то распинали, травили насмерть.

Раиса Самуиловна там была?

Нет, она привела Николая Александровича еще раньше в ЦНИИФК, где я тогда еще работал. Николай Александрович вначале упирался, но пришел с ней. Фотографии Раисы Самуиловны с Николаем Александровичем были сделаны мной на этой встрече в ЦНИИФК, где директорствовал тогда А. В. Коробков. Так вот, на конференции «Кибернетика и спорт» в ГЦОЛИФК во время перерыва Алик Коц и я под локоточки отвели Николая Александровича в сторонку, он уже слаб очень был, но ни в буфет, ни чаю не хотел. Помню, они с Аликом сидят рядышком и беседуют, а я устроился на пуфике каком-то напротив. Освещение мягкое, ровное, я одолжил в нашей фотолаборатории портретный объектив «Гелиос-40» и в восторге их крупным планом снимаю, чувствую, что многие снимки выйдут-таки классными. Алик что-то начал спрашивать, и тут Николай Александрович вдруг ему сказал строго: «Яков Михайлович, подождите, пожалуйста, дайте мне договорить и слушайте, пока я жив». Алик взмолился: «Николай Александрович, дорогой, ну не надо так говорить!» И Бернштейн ему твердо так сказал: «Говорить надо все». Потом, уже после его смерти, оказалось, что он знал, от чего и когда умрет. Так вот, я отснял две редкостно удачные пленки портретов Николая Александровича, но дал сдуру и в спешке проявлять Нине, нашей фотолаборантке (она сама его знала давно и боготворила), которая их насмерть испортила, случайно свернув эти пленки в бачке для проявки эмульсией к эмульсии. Вытащила прозрачные пленки и рыдала безутешно, но помочь уже нельзя было. А сказать вам, в чем была его удивительная сила? Он умел найти такую формулировку, такие слова, чтобы точно описать, что именно происходит! Его бессмертный «образ потребного будущего» как раз и объясняет, что́ ты должен иметь до начала движения, до того момента, когда – к примеру – я мальчишкой бережно брал тот стакан. Образ «пальцев, бережно взявших стакан» задает все, потому что формулировка двигательной задачи диктует состав исполнителей и характерные акценты исполнения. С этим я потом столкнулся в Америке, когда стал физиотерапевтом. Я занимался с молодым человеком, Скотти, у которого был тяжелый синдром ишемического повреждения мозга. Когда он стоял внутри параллельных брусьев в зале для занятий физиотерапией, у него, как у ребенка с ДЦП, руки были как бы насильственно задраны вверх и назад, над головой и за голову, лицо подано далеко вперед и пугающе искажено, как маска в греческой трагедии, и чем больше он старался их опустить, тем все сильнее их задирало. Я сижу перед ним на такой низкой квадратной табуретке на колесиках, подстраховывая на случай нарушения или потери равновесия. Брусья – на уровне моих ушей. Меня вдруг осенило, и я прошептал ему – бывшему музыканту: «Скотти, а ты можешь так тихонечко опустить руки на эти чертовы брусья, чтобы я не слышал, как ты за них возьмешься?» И вдруг у него впервые за год руки мягко пошли вниз, и пальцы бережно обхватили брусья, и он ликующе тихо прогудел что-то вроде медленного «Ага!». Говорить он не мог. Я сидел без движения, не смея поверить себе, в зале – ни звука, все замерли, на нас смотрят. Это был величайший момент во всей моей жизни и работе, ведь это было яркой иллюстрацией к бернштейновскому озарению. Для моего больного важно стало не само по себе механическое движение, а его