Доктор, который любил паровозики. Воспоминания о Николае Александровиче Бернштейне — страница 52 из 90

[198], т. к. и очень неглуп, и очень отесан, даже raffiné[199], но такое же полное отсутствие всякого интереса к чему бы то ни было. В гимназии он занимается через пень-колоду, любимых предметов у него нет, что он будет дальше с собой делать, не имеет и понятия. Маленький штрих. Моя репутация чертежника здесь (во всех парижских лабораториях, где видели мой атлас, а не только у тети Мушки дома) выше всяких сравнений. Сережа попросил меня сделать ему чертеж (сейчас за стеной неплохо играют Fruhlingssonate[200], я с наслаждением слушаю, пока пишу), заданный ему в гимназии. Я очень торопился в оперу, так что успел сделать ему около половины. Он не имеет никакого понятия о чертежной премудрости, не знает, как наполнять и держать ресфедер и т. д.; с большим удивлением увидел какой-то из моих приемов, но тут же и ушел, и нимало не поинтересовался, как я вообще все это делаю. Вторую половину чертежа он доделывал сам, но не видавши, как надо работать, намазюкал такого, что не смог даже предъявить в классе. Я намекнул, что, если он захочет, я покажу ему главные приемы, но он и этого не хочет. Отделывается вообще фразами, которые иногда прямо заставляют подумать, что он пустой человек. Я, однако, думаю, что это не так, но уж очень поведение его снобистское и пустое.

Теперь он + родители (Вам интересно?). Тетя Мушка не очень умная (вроде дяди Сережи [Бернштейн С. Н.]). Очень обаятельная и ласковая, но такта у нее мало. Такая же энтузиастка науки, как была некогда, но в том стиле, который нам немножко потешен, – что-то среднее между Варварой Сергеевной и Катериной Павловной, но в сторону позитивной науки. Она не то что просто верит в науку, а обожает ее. Так сказать, институтка от позитивной науки, старый сорбоннский тип. Ну, мальчики это все видят, и ее не уважают. Очень любят, но вроде как Крулю (которая тактичнее), почти как домашнего кота. Разговоры «всерьез» с ней ненавидят и говорят с ней, как Володя с Любочкой в «Детстве. Отрочестве» («в булку?» и т. д.). Юра тоньше и нутрянее, он изящно отшучивается и так мило и толсто смеется, что к нему не придерешься. Правда, его и меньше трогают, когда он приходит. Но когда Сережу начинают за столом шпиговать и отчитывать за лень и лодырство, он вспыхивает, грубит, говорит глупости – и, однако, в него не бросишь камнем, т. к., во-первых, не надо бы все это говорить за столом, а во-вторых, что же поделаешь, когда материнского авторитета уже нет.

Дядя Володя – человек грубый и не совсем умный. Он резок и внезапен в суждениях. Ругается последними словами, когда недоволен, когда же не ругается, то столь же лапидарен и прямолинеен. Сказать про Сережу, что он «пассивный дурак», ему ничего не стоит. Его побаиваются и тетя Мушка и Сережа. Сережа побаивается просто, как собачка хозяина, но кажется, и авторитет отца для него еще пока сохранился. Тетя Мушка побаивается с двумя оттенками. Во-первых, уступает, чтобы не затевалось шума и скандала, а во-вторых, по-моему, на какой-то романтической почве. Она знает цену его уму, но как-то боится его потерять, и все еще влюблена в него и несколько ходит на задних лапках. Правда, он для своих 52 лет еще очень молод и красив – ему не дашь больше 42. Когда в дом приходят хорошенькие и молодые женщины, она нервничает и немножко сама не своя. Отношение к обоим родителям Юры аналогично сказанному о Сереже. К матери – в точности, отца он не побаивается, но считается с ним, чувствуя себя в зависимости от него, и повинуется волей-неволей, и как-то очень по-детски. А сам по себе он – очень грустный случай, по-моему. Это великолепный образчик шизоида, т. е. расщепления личности. Но так как он умен, даровит и имеет что-то бернштейновско-серебряновское [Cм. Бернштейн (Серебряная) М. М.], то одна из личностей у него вполне доступная, милая, общительная, он, по всему, умеет хорошо говорить, словом, человек в обществе безукоризненный, в отличие от банальных шизоидов. Но это все – внешнее, а внутри у него идет своя жизнь, уже давно и вполне отмежевавшаяся от внешнего мира, к которому у него нет ни любви, ни интереса. Внутренний микрокосм его занимал и питал его с самого отрочества, но сейчас тоже надоел и изучен до тонкости. Он ни к чему не привязан ни одной из своих личностей, ко всему равнодушен, не проявляет ни влечений, ни антипатий. Очень скучает, томится в Париже, страшно тяготится своим состоянием шизоидного равнодушия и рад бы, кажется, был из него выскочить, выздороветь, как от болезни, но ведь от этого не выздоравливают! Вот как, и Маргарита грустит и не может понять, чем горю помочь и как этот славный, толстый живой труп оживить. У дяди Володи вопрос решается проще: он давно на Юре поставил крест, и Юра отплатил ему тем же. Тут – нейтралитет без дипломатических отношений.

<Париж, 21/Х>

Анютушка, уже завтра месяц, как я уехал!! Как быстро время бежит: и не заметим, как снова свидимся! Вчера я был весь день пай-мальчик: проехал на пароходике по Сене, а потом сидел и читал хорошие книжки. Следовательно, внешних событий никаких не произошло. Внутренне тоже все остается, Нютик, по-старому: думаю про наш дом, и очень бы приятно было позвонить на парадном 2 раза. Но после вашей расхорошей телеграммы уже не беспокоюсь и не грущу, а только начинаю подумывать, что, мол, пора, уж из Парижа, пора и за серьезную работу. Вот сделаю только доклад! Целую крепко (100 кг/мм2). Коля



Сергеша, тебе посылаю вещь по специальности и кроме того нечто от нас в ближайшем соседстве. Видишь ли, проулок между башенками – это rue Alboni, а дальше от нее начинаются Rue de Passy и Rue de la Tour как вилка, а на вилку попался червячок – Rue Vital. Затем, зажатая между башенками, как голова школьника между коленями педагога, – станция Passy линии метро…

Ребятушки мои славные, я тоже могу похвастать письмами: получил целых три: утром Мерьгину открытку, а к обеду (это обычная пора для писем) – по письму от Нютушки и от Татьяны. Ну вот, так как Татьяна старше на 2,5 месяца, то ей буду отвечать первой. ‹…› Необходимо, чтобы мне отпустили в Германию кредиты на некрупные вещи (Татьяна писала, что рублей 800–900 дадут), а следовательно, в заявку нужно тогда пустить более или менее капитальное. Я не согласен с Володей, изображающим старуху из «Золотой рыбки»: «Выпроси, дурачина, избу, наша-то совсем развалилась». Нашу деревянную камеру во 1) надо чинить, во 2) надо постараться купить в Москве же другую получше, а в 3) надо мне будет ее «снарядить» оптикой и т. д. в счет моих аккредитивов, коих я жду. ‹…› В Версаль ездил, и литературу послал, и «бебиком» снимал, хотя спокойные пейзажи и не по его части. Но беспристрастные говорят, что Петергоф лучше. На библию восхищенно взираю из моего далека. Карлушу побей разик – такая леность переходит всякие границы (сегодня аккурат 2 недели, что не получал от нее ничего). Про Nord – Golden-Arrow[201] съезжу, погляжу, так и быть.



Теперь Нютушке. …Стиль твоего письма № 14 сильно отдает бешеной усталостью, детушка, а почерк и того больше, так что я понял в общих чертах, что ты пишешь что-то такое о пиротехнике, гидроавионе, Степаниде Корнельевне, быках, потом почему-то о прерафаэлитах и Бисмарке, но какая во всем этом связь, не разобрал. На стр. 3 сказано ясно: «и вскрытие рака покажет яснее, что воскресенье – не абрикос». А потом вдруг: «и Орион – дурак». Нютик, милый, я преувеличил, чуть-чуть, но все же твое письмо вроде как кроссворд. И раз уж я съехал на смешное, то расскажу тебе прежде всего занимательную историю, сообщенную мне Юрой, – историю, которую я бы, если бы читал курс психологии, поставил бы эпиграфом ко всей главе о бессознательном. Во-1‐х, он уверяет, что знаменитое правило: пощипать себя, чтобы убедиться, что не спишь, происходит оттого, что во сне пощипать себя – не больно (болевых ощущений во сне нет). А дальше передаю его словами опыт, который он над собой проделал еще в отрочестве, и что из этого вышло.

«Когда мне было лет 10–11, я много раздумывал про сны, и решил так: сны снятся мне, на самом деле их нет, значит, они только от меня зависят, и я могу делать с ними все, что захочу. Как захочу, так и будет, потому что сны только мне и подчиняются. И вот вижу я один раз, что сижу в гостиной, а со мной какие-то незнакомые господин и дама. Я пощипал-пощипал себя – не больно, значит, сон. Ну, думаю, вот вы тут сидите, а все-таки вы от меня зависите. Вот, например, я захочу, чтобы вас звали так-то и так-то, – значит, вы и будете так называться. Обращаюсь к даме и говорю ей: „Здравствуйте, Марья Ивановна“. Ну, ничего, сошло. Она отвечает, все как следует, значит, и действительно вышла Марья Ивановна. Обращаюсь и к господину: „Здравствуйте, Петр Иванович“. И вдруг он мне говорит, очень сердито: „Молодой человек, прежде чем обращаться к незнакомым людям, вам не мешало бы осведомиться, как их зовут, а не говорить всякий дерзкий вздор“. И я перетрусил до смерти, т. к. он был очень сердит, и я почувствовал, что мне крепко достанется».

По-моему, из анализа этого полудетского сна можно вывести массу интересного, и притом в форме очень ясной и убедительной для слушателей. Ну а когда он мне это рассказал, я хохотал до упаду.

<Париж, 22/Х>

Нютик, Нютик, вот уж месяц, как я уехал от вас. Сейчас по московскому 6:15 вечера, значит, как раз то время, когда мы стояли на вокзале в проходе и ждали, когда нас пустят на перрон. Тогда было грустно, очень грустно. Сейчас я попривык и стал спокойнее, в особенности последние письма и телеграмма меня успокоили на ваш счет: ну и скучновато бывает-таки. Собственно говоря, мне бы пора уж уезжать из Парижа, но кое-кто из несносных профессоров (Lahy, Laugier) еще не вернулись с каникул и должны приехать не сегодня завтра; значит, их еще надо дожидаться. К тому же в четверг (послезавтра) у тети Мушки будет обедать Langevin, с которым мне так хочется поговорить и который будет нужен для устройства доклада… Ну вот; а сегодня с утра мы поехали с тетей Мушкой в Grand Magasin du Printemps (это в центре, около St. Augustin). Это огромный универмаг, в три 6-этажных корпуса, который ломится от товаров. Между этажами самодвижущиеся ле