Вы поддерживали с ним отношения?
Да. У Сергея Натановича были жена и сын жены, так как родной сын умер во время войны от дизентерии. Они эвакуировались из Ленинграда в самом начале, и он сообщил папе, когда они будут в Москве на запасных путях. Оказалось, что это был целый эшелон крупных научных сотрудников, они ехали в международном вагоне. Мы уже ехали в эвакуацию в теплушках. Эвакуировали их на курорт Боровое в Казахстане, и вернулись они за два месяца до нас, в июне.
Гонения на Николая Александровича как-нибудь отразились на ваших родителях?
Нет, они не сказались ни на отце, ни на матери. Хотя отец был военным и начальником кафедры. Мама уже не работала и была вне поля зрения органов.
Расскажите про музыку в вашей семье.
Мой отец и Николай Александрович учились у частных преподавателей музыки с успехом. Николай Александрович – с бо́льшим успехом. Он еще умудрился изучить технику игры и на гобое и на флейте, играл на рояле. Прекрасно играл такие сложные произведения, как этюды Скрябина. А папа играл на фортепьяно, мама моя – на скрипке. В дореволюционной квартире в Большом Левшинском переулке у них стояли два рояля рядом. Потом после революции один рояль продали, а вскоре продали и второй. Папа очень тосковал без рояля, и в году тридцать пятом – тридцать шестом привезли пианино. Помню, как я сидел в большой комнате сбоку, так как через эту комнату надо было втаскивать пианино, а вторая жена Николая Александровича, тетя Наташа, сидела со мной рядом для того, чтобы что-нибудь не случилось, и мы ждали, как будут протаскивать рояль.
Вы сами играли на пианино?
Перед войной нашли мне одну учительницу музыки неплохую – Марию Ивановну. У отца и Николая Александровича была другая «Мария Ивановна», частная преподавательница. Мама же училась в музыкальной школе у самих Гнесиных, так как у семьи Поповых были контакты с Гнесиными. Потом у нее был учителем профессор Прокофьев [Прокофьев Г. П.] (кстати, там было два брата Прокофьевых, один был путейцем, а другой – музыкантом). С ним и его учениками Николай Александрович занимался проблемами кинематики игры на фортепьяно. Меня тоже воткнули на фортепьяно, и, наверное, сделали это зря. С одной стороны – дань традиции, поколениями интеллигенция занималась игрой на музыкальных инструментах, но, с другой стороны, если у мамы был абсолютный слух, то у меня было абсолютное отсутствие слуха.
Это развивается.
Нет. К сожалению, бывают чисто медицинские проблемы. Это по-разному бывает. Например, папа мне показал как-то еще до войны, как надо рисовать поезда и улицы в законах перспективы. Я сразу это ухватил, и если даже папа, когда рисовал, был вынужден вначале рисовать прямые линии, сходящиеся в определенной точке, а потом по ним уже делать рисунок, то мне они были совершенно не нужны, они у меня получались сами собой. Один раз я стал рисовать еще в Ташкенте вид на гору воображаемую, и отец поразился, что это я рисую по памяти. Но музыка мне не давала никаких удовольствий и эмоций. Если надо было играть упражнения, то я старался просто не играть их. Когда же наступал момент выхода к учительнице или профессору (сначала я приходил к учительнице домой, а потом она стала приходить к нам, так как не всегда топили у нее), то оказывалось, что я абсолютно не помню даже, какие нужно было делать упражнения.
А мама не стояла над вами с палкой?
Стояла, но тогда она еще работала. А потом, когда в 1944 году мы жили на даче, то даже нашли за два переулка от нашей дачи другую дачу с пианино, чтобы я мог заниматься.
Я считаю, что музыке надо учиться всем.
Если получается, то да.
Но вначале всегда неприятно.
Но представьте, я играю внимательно, вдруг пальцы ложатся не на ту клавишу, а из другой комнаты мама кричит – в правой руке у тебя ми-бимоль, а где он, что такое, почему, я сам не знаю.
Кошмар.
В войну мы еще увлеклись классической музыкой, потому что мама с папой очень любили музыку и тосковали из‐за ее отсутствия. Но оказалось, что в местных магазинах был огромный выбор пластинок. Сначала взяли у соседей граммофон, чтобы попробовать, как его заводить, а когда понравилось, то поехали и купили себе граммофон. Набрали много пластинок, голосовых, арии из опер и оперы целиком, если можно было, и романсы. Крутили по вечерам.
Каких композиторов любили ваши родители?
У них главным кумиром всегда был Чайковский. Неплохо знали Римского-Корсакова, было много нот, еще от деда осталось[23], тот тоже хорошо играл. Что касается меня, то когда я начал уже соображать, как играю и что в правой руке идет мелодия, а в левой – аккомпанемент, то вдруг заметил, что я что-то никакого звучания не слышу. Тогда еще странный случай произошел – купил папа из «Времен года» Чайковского «Тройку»[24]. И я совершенно обалдел оттого, насколько эта музыка не похожа на то, что получалось у меня. Это отбило охоту к игре на фортепьяно намертво. Правда, некоторые вещи я все же очень любил, например часть из второго акта «Аиды», там, где идет знаменитый марш. Я сам его выучил для себя наизусть и с удовольствием играл.
Так вы окончили музыкальную школу?
Ничего я не оканчивал. Учительница довела меня до профессора, но я ничего не знал, мне было стыдно перед профессором. А когда уже настал десятый класс, то я понял, что все, теперь у меня экзамены и я это дело могу бросить. Потом в институте были знакомые ребята, игравшие без нот, наизусть. Я не мог понять, как это можно было запомнить, для меня было загадкой. Но вальс из «Фауста» я, например, любил и все же всегда боялся – вот будет трудное место.
В жизни играли все-таки?
Несколько раз, когда собирались студенты. Мои друзья очень любили общаться с моим отцом. Студенты вообще всегда его очень любили. Когда собирались, то кто-нибудь мог предложить – давайте устроим вечер Бетховена. Ноты есть, пианино есть.
То, которое тогда втащили?
Нет, это уже в ЦУМе купили новое германское пианино, хорошее.
И привезли его туда же – на Большой Левшинский?
Да.
Почему вы не пошли в науку?
Мне трудно сейчас об этом рассуждать. У меня было отвращение к наукам неточным, где были дрязги, этого, как мне казалось, не было в инженерной деятельности. У меня был большой интерес к архитектуре, но ни о каком вузе по этому направлению я не мечтал. На последних курсах института у нас не было никаких разговоров о моей будущей работе, я оканчивал электровакуумный факультет. Переживали о первичном распределении.
Когда вы переехали с Большого Левшинского переулка, в то время улицы Щукина?
Когда нас оттуда выселили. А выселили потому, что тогда, в начале 90‐х годов, была такая пора, что всех выселяли. В 1992 году умерла мама, она очень боялась, что нас выселят. А буквально в 1993 году к нам стали приходить и говорить – давайте ищите, или мы даем вам адреса – съезжайте. Какая-то частная фирма брала на себя все. В квартире на тот момент было шесть семей. Если в моем детстве нас окружали свои, буквально родные люди, то к тому времени в квартире жили совершенно чужие люди.
Настоящая коммунальная квартира. Когда вы жили с родителями, то занимали две комнаты в той квартире. А Николай Александрович с семьей жил в других двух комнатах и там принимал посетителей?
Встречать людей Николаю Александровичу было трудно, потому что комната неухоженная, приходилось договариваться с Таней, чтобы она уходила, и в ее комнате встречались, мальчик мешался. А наша семья вначале занимала две комнаты, но у меня была первая жена, которая затем осталась в одной комнате. Так что мы с мамой и моей второй женой впоследствии занимали одну комнату. Переезжали мы летом 1994 года.
Каковы ваши личные впечатления о Николае Александровиче?
У Николая Александровича была бородка с усами, и он был очень похож на Чехова c портрета Браза. Особенно если он надевал пенсне. В связи с Николаем Александровичем надо сказать, что когда мама меня рожала, то роды были не особо тяжелые, но что-то там запустили врачи, и у нее начались осложнения, которые тогда лечить почти не умели. Когда она еще находилась в роддоме (районный роддом на задах МИДа), и молока у нее не было, и ребенок маленький, то Николай Александрович сказал Сергею, своему брату и моему отцу: «Сергуша, справимся. Я ему буду вторым отцом, а Нюта (тогдашняя жена Николая Александровича, Анна Исааковна Рудник) будет второй мамой». И после этого я много лет их звал «папа Коля и мама Нюта». У папы Коли всегда было интересно. Начиная с двух – двух с половиной лет, когда папа приходил домой с работы, я кидался ему обычно на шею, и после обеда отец говорил мне: «А теперь идем заниматься». У него в маленькой комнате мы садились на большой диван, и он вытаскивал то, что привез Николай Александрович из своей последней заграничной командировки[25]. Это были каталоги автомобилей и маленьких моделей железных дорог. Сначала все было просто, я говорил: «Красные – это мои». Потом стали разбираться более подробно. Николай Александрович мастерски работал с жестью, модели делал, паял. Получалось у него очень хорошо. Надо сказать, что у Зубовской площади, в конце одного из отрезков бульвара, которые тогда были на Садовом кольце, были киоски, в которых продавались дешевые автомобильчики, и мне их, конечно, покупали. У Николая Александровича имелся деревянный ящик с маленькими баночками эмалевых красок. Он эти автомобильчики раскрашивал красиво, потому что исходно они были гнусного цвета, потом они сутки высыхали на закрытой полке, после чего я с ними мог играть. Они еще скверно были сделаны, и часто приходилось их подпаивать. По этому поводу я прибегал к нему в кабинет и говорил: «Папенька Коленька, чинить, паять, пссс». Потому что так шипел паяльник. Дело дошло до того, что когда моя тогдашняя знакомая девочка заболела, то я прибежал к нему и сказал: «Папенька Коленька, Леночка заболела, чинить, паять, пссс».