Доктор Лерн, полубог — страница 36 из 41

Как марионетка, брошенная рукой, которая приводила ее в движение и симулировала в ней жизнь, как картонный паяц, висящий на краю игрушечной сцены, Лерн лежал, откинувшись всем телом; а смерть еще сильнее напудрила его маску умершего Пьеро.

Но в то время, как покинувший тело моего дяди гений удалялся в неизвестность, лицо его, как мне показалось, хорошело. Мы до того привыкли к выражению, что душа украшает тело, что я удивлялся тому, как украшало лицо дяди отсутствие души. Внимательно всматриваясь в лицо Лерна, я увидел, как это явление все прогрессирует. Глубокая тайна озаряла его вполне спокойное чело, точно жизнь на нем была тучей, скрывшей какое-то неизвестное нам солнце. Лицо постепенно приобретало оттенок белого мрамора, и манекен превращался в статую.

Слезы затуманили мой взор. Я снял фуражку. Если бы мой дядя погиб пятнадцать лет тому назад в полном расцвете счастья и таланта, то останки тогдашнего Лерна не были бы прекраснее…

Но я не мог оставаться дольше на большой дороге наедине с мертвецом. Я без особенного удовольствия обнял его, пересадил налево от себя и крепко привязал багажными ремнями к сиденью. Когда я одел ему на голову фуражку с очками, натянул на руки перчатки, он производил впечатление уснувшего путника.

Мы тронулись в путь, сидя рядом друг с другом.

В Грее никто не обратил внимания на напряженную позу моего спутника, и мне удалось спокойно довезти его в Фонваль. Я был полон преклонения перед гениальностью усопшего ученого и жалости перед влюбленным стариком, который перенес столько страданий. Я забыл о нанесенных мне оскорблениях, сидя рядом с умершим оскорбителем. Я испытывал чувство глубокого уважения и, не знаю, сознаваться ли в этом, непреодолимого отвращения, под впечатлением которого старался отодвинуться от него, насколько мог, дальше.

Со времени моей встречи с немцами в лабиринте, в утро моего приезда в Фонваль, я ни разу не обращался к ним с какими-либо словами. Я пошел за ними в лабораторию, оставив автомобиль с его трупом-шофером у главного входа в замок.

По моей оживленной жестикуляции, помощники тотчас же догадались, что произошло что-то необыкновенное, и пошли за мной. У них было выражение лиц субъектов, знающих за собой что-то скверное и предвидящих возможность несчастья во всякой неожиданности. Когда трое сообщников убедились в том ударе, который их поразил, они не могли скрыть ни своего разочарования, ни своего ужаса. Они завели громкий оживленный разговор. Иоанн говорил высокомерным тоном, оба остальные — рабски-почтительным. Я спокойно ждал, пока им будет угодно обратиться ко мне.

Наконец, они кончили и помогли мне внести профессора в его комнату и уложить его на кровать. Эмма, увидев нас, убежала с громким криком. Так как немцы, не сказав ни слова, ушли, мы с Варварой остались одни у трупа. Толстая горничная пролила несколько слез; я думаю, что она сделала это не столько из огорчения по поводу смерти ее хозяина, сколько из присущего всем людям чувства уважения перед смертью вообще. Она смотрела на него с высоты своего громадного роста. Лерн менялся на вид: нос вытянулся, ногти посинели.

Долгое молчание.

— Нужно было бы убрать его, — прервал я вдруг молчание.

— Предоставьте эту обязанность мне, — ответила Варвара, — она не из веселых, но мне не в первый раз придется заняться этим делом.

Я повернулся спиной, чтобы не смотреть, как делают туалет мертвеца. Варвара была в этом отношении похожа на всех деревенских кумушек: при случае, она могла быть и повивальной бабкой, и уборщицей мертвецов. Немного спустя, она заявила:

— Все сделано, и хорошо сделано. Все на месте, за исключением святой воды и орденов, которых я не могу найти…

Лерн лежал на своей белоснежной кровати до того бледный, что казалось, точно это был надгробный памятник, причем ложе и лежавшее на нем изображение были точно высечены из одного куска мрамора. Дядя был тщательно причесан, одет в белую рубашку со складками и белый галстук. В пальцы бледных, положенных крест-накрест рук были положены четки. На груди лежал крест. Колени и ноги выделялись под простыней, как две острых, белоснежных тропинки… На столе стояла тарелка, без воды, с лежащей в ней веткой сухого дерева, а сзади горели две свечи; Варвара устроила из стола нечто вроде маленького алтаря, и я упрекнул ее в непоследовательности. Она возразила, что таков был обычай у них, и, уклонившись от спора, закрыла портьеры. На лицо мертвеца легли мрачные тени — предвестницы тех морщин, которые выроет на нем всемогущая смерть.

— Откройте настежь, — сказал я. — Дайте войти в комнату солнцу, пению птиц и аромату цветов…

Служанка повиновалась, ворча, что «все это противоречит обычаю», потом, получив от меня инструкции для принятия необходимых мер, она, по моей просьбе, покинула меня.

Сквозь открытое окно в комнату проникал запах осенних листьев. Он бесконечно грустен. Он напоминает похоронный гимн… Пронеслись, каркая, вороны, и их полет вызвал в моем мозгу картину полета смерти с косой… Приближение вечера сменяло яркость дня…

Чтобы не смотреть на кровать, я принялся за осмотр комнаты. Над старинным бюро улыбался портрет тети Лидивины, писанный пастелью. Совершенно напрасно художники пишут портреты с улыбками: этим портретам часто приходится присутствовать при таких вещах, при которых вовсе не до смеха; например, портрету тети Лидивины пришлось лицезреть связь своего супруга с какой-то женщиной, а теперь улыбаться его трупу… Портрет был написан лет двадцать тому назад, но, благодаря нежным тонам пастельных красок, выглядел гораздо более старым. С каждым днем он все больше выцветал и казался все старше, так что значительно удалял в даль времен мою тетю и мою молодость. Он мне разонравился.

Я постарался отвлечь свое внимание в другую сторону, на появление первых летучих мышей, на наступление сумерек, на танцующие тени, которые отбрасывали колеблемые ветерком свечи…

Поднявшийся вдруг ветер привлек мое внимание на несколько минут; он завывал в густой листве деревьев и, прислушиваясь к его вою, казалось, что слышишь полет времени. Сильным порывом ветра задуло одну свечу, пламя другой заколебалось — я поспешным движением закрыл окно: меня вовсе не соблазняла мысль остаться в потемках.

И внезапно я сделался искренним с самим собой и бросил попытки надуть самого себя: — я чувствовал настоятельную потребность смотреть на мертвеца, убедиться в том, что он не может больше вредить мне.

Тогда я зажег лампу и поставил ее так, чтобы она ярко осветила Лерна.

Право, он был прекрасен. Очень красив. Не оставалось никакого следа от свирепого выражения лица, которое я встретил после пятнадцатилетнего отсутствия, никакого… разве только ироническая улыбка, змеившаяся на устах. Не было ли у покойного дяди какой-нибудь задней мысли? Казалось, что несмотря на свою смерть, он все продолжает бросать вызов природе, он, который при жизни позволил себе исправлять ее творчество…

И я вспомнил о его безумно смелых и преступно дерзких опытах. Они с одинаковым успехом могли довести его и до плахи и до пьедестала и могли принести ему славу, так же, как и каторгу. В былые времена я знал, что он достоин одного, и готов был поклясться, что он никогда не заслужит другого. Что же произошло столь таинственное в его жизни пять лет тому назад и превратило его в скверного хозяина, занимавшегося убийством своих гостей?..

Вот над чем я задумался. А вой ветра в печке казался жалобами теней Клоца и Мак-Белля на вынесенные ими мучения. Порыв ветра превратился в бурю и свистел за окнами; пламя свечей заколебалось; заколыхалась слегка и вновь легла спокойными складками легкая портьера; на голове Лерна зашевелились его редкие, легкие белые волосы. Проникший сквозь плохо закрытые окна ураган взметнул портьеру, разметал волосы дяди во все стороны…

И в то время, как невидимая рука играла его волосами, я, остолбенев от ужаса, стоял наклонившись над головой Лерна и не мог оторвать глаз от то появлявшегося, то исчезавшего под прядями серебристых волос сине-багрового рубца, который шел от одного виска к другому…

Ужасный признак цирцейской операции. Она, значит, была произведена и над дядей. Но кем…

Отто Клоц, черт возьми!..

Тайна разъяснилась. Последнее окутывавшее ее покрывало-саван разорвалось. Все объяснилось. Все: внезапная перемена, происшедшая с дядей, совпадала с исчезновением его главного помощника, с путешествием Мак-Белля, наконец, с пропажей самого Лерна. Все: отвратительные письма, измененный почерк их, то, что он меня не узнал, немецкий акцент, отсутствие воспоминаний; затем, вспыльчивый характер Клоца, его смелость, граничащая с безумием, страсть к Эмме, достойные всяческого порицания работы, преступления, совершенные над Мак-Беллем и надо мной. Все… все… все!..

Припоминая рассказ моей подруги, я мог восстановить всю историю этого невообразимого преступления.

За четыре года до моего теперешнего приезда в Фонваль, Лерн и Отто Клоц возвращались из Нантейля, где они провели целый день. Лерн был, вероятно, в прекрасном настроении духа. Он возвращался к своим любимым занятиям над прививками, цель которых, единственная цель, принести пользу человечеству. Но влюбленный в Эмму Клоц хочет направить поиски в другую сторону; не задумываясь над вопросом о профанации и заботясь только о прибылях, он мечтает о перемене личностей заменой мозгов. Очень вероятно даже, что он предложил этот план, который он не мог привести в исполнение в Мангейме за отсутствием материальных средств, дяде, но безрезультатно. Но у помощника зародился макиавеллистический план. С помощью своих трех соотечественников, предупрежденных заблаговременно и поджидавших своего сообщника с дядей в чаще леса, он нападает на профессора, связывает его и запирает в лабораторию этого человека, богатствами и независимым положением которого он хочет овладеть. Другими словами, Клоцу нужна личность Лерна.

Но все же он хочет в последний раз в жизни использовать ту свою физическую мощь, которой он лишится навсегда, и проводит ночь с Эммой.