лучайностью, а человечество с этой высшей точки зрения — огромным действующим механизмом, непрерывно работающим для будущего.
Почему рабочий, окончив свой трудовой день, уходит, проклиная свою работу? Потому что он не видит и не понимает ее цели? Но если даже не видеть цели, разве нельзя наслаждаться радостью самого труда, а потом, возвращаясь к себе домой, — свежим воздухом, чудесным отдыхом после долгой усталости? Дети продолжают дело отцов, вот почему их рождают и любят: им вручают эту жизненную задачу, которую они в свою очередь передают дальше. Все это обязывает к мужественному отречению от самого себя, ради общего великого дела, перед которым отступает бунтующее я, требующее личного полного счастья.
Теперь при мысли о том, что будет с ней после смерти, Клотильда не испытывала больше угнетавшего ее отчаяния. Эта неотвязная мысль перестала терзать и мучить ее. Раньше ей во что бы то ни стало хотелось вырвать у неба тайну судьбы. Ей было бесконечно тяжело жить, не зная, зачем она пришла в этот мир. Зачем вообще на земле появляются люди? В чем смысл этого отвратительного существования, где нет ни равенства, ни справедливости, — существования, похожего на кошмар, привидевшийся в ночном бреду? Ее беспокойство исчезло; она могла смело думать обо всем этом. Быть может, ребенок — это продолжение ее самой — заслонил ее отныне от ужаса смерти. Но многое объяснялось и ее теперешней уравновешенностью, которую ей давала мысль, что нужно жить ради самой жизни и что единственно возможный покой на этом свете — в радости осуществленной жизни. Она повторяла слова доктора, который, видя крестьянина, мирно возвращающегося домой после трудового дня, часто говаривал: «Вот человек, которому не помешают спать вопросы о загробной жизни». Этим он хотел сказать, что подобные вопросы запутываются и извращаются только в воспаленных умах бездельников. Если бы каждый делал свое дело, все спали бы спокойно. Теперь Клотильда, несмотря на свое горе и вдовство, сама убедилась в могущественном благотворном действии труда. С тех пор, как каждый ее час был заполнен чем-нибудь определенным, в особенности с тех пор, как она стала матерью, все время занятой своим ребенком, она перестала ощущать легкий холодок неведомого. Клотильда без всякой борьбы отстраняла свои беспокойные думы, и если ее тревожил какой-то страх, если ей становилось не по себе от повседневных неприятностей, она тотчас находила поддержку и силу непобедимого сопротивления в мысли о своем ребенке, который стал уже на день старше. Ведь за этим днем наступит завтрашний день — и так, день за днем, страница за страницей, будет вершиться живое дело ее жизни. Это служило сладостным утешением во всех ее несчастьях. У нее были обязанности, цель; и чувство блаженного спокойствия убеждало ее, что она делает именно то, что нужно делать.
Однако в эту самую минуту она поняла, что склонность к необычайному еще не совсем умерла в ней. Среди глубокой тишины раздался легкий стук, и она тотчас же подняла голову: кто этот божественный вестник? Быть может, это дорогой усопший, которого она оплакивала и чье присутствие угадывала всюду вокруг. Наверное, у нее навсегда останется нечто от прежней детской веры — любопытство к тайне, бессознательное влечение к неведомому. Она задумывалась над этим влечением и даже объясняла его научно. Как бы далеко наука ни раздвигала границы человеческого знания, всегда будет предел, за который ей не удастся проникнуть. Именно поэтому Паскаль утверждал, что ненасытное желание человека все больше познавать — единственное, что может интересовать в жизни. С тех пор Клотильда признавала существование неведомых сил, окружающих мир, бесконечную область непознанного, в десять раз более широкую, чем уже познанное, — эту неисследованную бесконечность, которой беспрестанно будет овладевать грядущее человечество. Конечно, то было достаточно обширное поле для воображения. И вот в часы мечтаний Клотильда утоляла свою ненасытную жажду запредельного, стремление оторваться от видимого мира и упивалась мечтами о грядущем, где будут царить безупречная справедливость и счастье. Так затихали оживавшие порой ее былые сомнения и порывы, — ведь страдающее человечество не может жить без утешительного обмана. Теперь все это гармонично совмещалось в ней. На рубеже эпохи, уставшей от сделанных наукой открытий и оставленных ею развалин, — эпохи, испытывающей страх перед наступающим новым столетием и безумное желание броситься назад, не двигаться дальше, Клотильда нашла счастливое равновесие: страстное влечение к истине в сочетании с беспокойной мыслью о неведомом. Если фанатики-ученые строго ограничивали себя, изучая только явления природы, закрывали глаза на все остальное, то ей, простому доброму существу, было позволительно интересоваться тем, чего она не знала и не могла узнать никогда. И если символ веры Паскаля был логическим завершением всей его работы, то вечный вопрос о запредельном, с которым она по-прежнему обращалась к небу, открывал врата бесконечности идущему вперед человечеству. Раз нужно все время учиться, заранее отказавшись от полного знания, то разве ее желание сберечь тайну, вечное сомнение и вечную надежду — не означает ли волю к движению, волю к жизни?
Снова послышавшийся звук, подобный веянию крыла, и ощущение поцелуя на волосах заставили ее на этот раз улыбнуться. Он, конечно, был здесь, с нею, и все ее существо потонуло в бесконечной любви, исходившей отовсюду, затоплявшей ее. Как он был добр н весел, какую любовь к ближнему внушала ему страстная привязанность к жизни! Он сам, возможно, был только мечтателем, создавшим самую прекрасную мечту, кончив верой в то поднявшееся на высшую ступень общество, в котором знание облечет человека невиданным могуществом.
Все принять, все употребить для счастья, все знать и все предвидеть, превратить природу всего лишь в служанку и жить в спокойствии удовлетворенного сознания! Это сулит грядущее! А пока пусть добровольный правильный труд сохранит здоровье всех. Быть может, когда-нибудь самое страдание будет обращено да пользу. И, думая об этой огромной работе, обо всех живущих, добрых и злых, равно изумляющих своим мужеством в борьбе за существование, Клотильда видела только братски объединенное человечество и чувствовала к нему безграничную снисходительность, бесконечное сострадание и горячее сочувствие. Любовь, как солнце, окутывает теплом землю, а доброта подобна великой реке, напояющей все сердца.
Прошло почти два часа, как погрузилась в свои мысли Клотильда, а иголка все мелькала в ее руке, поднимавшейся и опускавшейся тем же размеренным движением. Но вот завязки к распашонкам уже пришиты, новые пеленки, купленные накануне, перемечены. Окончив шитье, она встала, чтобы уложить белье. Солнце уже садилось. Сквозь щели ставней в комнату теперь проникали совсем тоненькие косые лучи. Было почти темно, и она открыла одно из окон; на мгновение она забылась перед внезапно раскрывшимся широким горизонтом. Сильная жара спала; легкий ветер веял в чудесной безоблачной синеве. Если посмотреть влево, то можно было ясно различить среди нагромождения красных, как кровь, утесов Сейль даже самую небольшую группу сосен, а направо, за холмами Сент-Март, раскидывалась далеко-далеко уходившая долина Вьорны в золотом сиянии заходящего солнца. Взглянув на башню собора св. Сатюрнена, которая высилась, купаясь в том же золотом сиянии, над розовым городом, Клотильда хотела уже отойти от окна, как вдруг неожиданное зрелище привлекло ее внимание и удержало на месте. Она долго простояла там, облокотившись на подоконник.
За полотном железной дороги, на старой площади для общественного гуляния, кишела огромная толпа людей. Клотильда тотчас вспомнила о предстоящей церемонии; она догадалась, что ее бабушка Фелисите приступает к закладке приюта Ругонов, этого памятника победы, долженствующего донести славу семьи до грядущих веков. Огромные приготовления велись уже целую неделю; говорили о серебряных лопаточке и корытце, которыми воспользуется сама г-жа Фелисите, чтобы положить первый камень, — несмотря на свои восемьдесят два года, она еще хотела играть первую роль и упиваться своим торжеством. Сознание, что она в третий раз при подобных обстоятельствах завершает завоевание Плассана, преисполняло ее необыкновенной гордостью. В самом деле, она заставила весь город, со всеми его тремя кварталами, выстроиться вокруг нее, сопровождать и приветствовать как благодетельницу. Там должны были присутствовать дамы-патронессы, избранные из самых благородных семей квартала св. Марка; делегации от рабочих союзов старого квартала, и, наконец, наиболее почтенные жители нового города — адвокаты, нотариусы, врачи, — не считая разного мелкого люда, и целая толпа разряженных людей, кинувшихся сюда, как на праздник. Этим последним торжеством Фелисите могла особенно гордиться: она, одна из королев Второй Империи, с достоинством носившая траур по низвергнутой монархии, одержала победу над молодой Республикой в лице супрефекта, который вынужден был прийти сюда приветствовать и благодарить ее. Сначала предполагали, что выступит с речью только мэр, но уже накануне стало определенно известно, что будет говорить и супрефект.
Издали Клотильда различала в сверкающих лучах солнца лишь смешение черных сюртуков и белых платьев. Потом она расслышала отдаленные звуки музыки — то был оркестр городских любителей, и ветер доносил время от времени гул его медных инструментов. Клотильда отошла от окна и открыла большой дубовый шкаф, чтобы положить туда свою работу, лежавшую на столе. В этот шкаф, когда-то наполненный рукописями доктора, а теперь опустевший, она складывала приданое новорожденного. Шкаф казался бездонным, огромным, зияющим; на его пустых широких полках были разложены тонкие пеленки, маленькие распашонки, чепчики, крошечные чулочки, свивальники — все это миниатюрное белье, пушок птички, еще не вылетевшей из гнезда. И там, где покоилось столько мыслей, где в груде бумаг накоплялся в течение тридцати лет упорный труд человека, лежало только белье ребенка, — даже еще не одежда, а первое его белье, которое не будет ему уже впору через какой-нибудь месяц. Оно украшало и оживляло необъятный старинный шкаф.