Доктор Вера. Анюта — страница 17 из 35

– Золотая девка! – доложил о ней комиссар начальству.

12

Наконец в госпитале прошел слух, что сам Преображенский будет делать операцию капитану Мечет-ному.

Вечером Анюта была приглашена в кабинет руководителя института. Он все еще жил, как тогда говорили, на казарменном положении.

– Я сейчас как флотоводец Ушаков перед сражением у острова Фидониси, – сказал профессор, усаживаясь в кресло напротив девушки. – Слишком уж велики шансы противника и мало, очень мало шансов для победы.

– Товарищ полковник, вы победите. Обязательно победите! Должны победить.

– Одной уверенности, Джульетточка, увы, мало.

– Но про вас говорят, что вы «бог окулистики».

– Бог. Богу легко. Предполагается, что он сидит высоко, где-то там, куда не достигают страсти и боли человеческие. Ой, девочка, богу хорошо, он все знает наперед. А я вот сейчас не знаю, не ведаю. – Профессор волновался, и потому волжское, круглое «О» особенно выделялось в его речи. – Таких операций не только мне, но и никому, наверное, не доводилось проводить. И вот в иной час думаю, не отказаться ли, пока не поздно. Неудача в моем возрасте – незаживающая рана. У молодого рана быстро затягивается, а у меня будет кровоточить до гроба. Стоит ли рисковать?

– Товарищ полковник, миленький, умоляю, вы же знаете, что с ним было там, во Львове, вам же товарищ подполковник Щербина писал про люминал.

– Я очень к вам обоим привязался. Вы удивительная пара. Ромео и Джульетта Отечественной войны. Но ведь вы знаете, чем закончился их роман.

– Знаю, только что прочитали. Пусть и так кончится, но вы от нас не отказывайтесь… Мамочки-тетечки, ну как мне вас уговорить? Я готова, ну на все готова…

О том, как происходил этот разговор, как девушке удалось заставить ученого бросить вызов львовскому коллеге и пойти на почти безнадежную операцию, Мечетный узнает лишь много лет спустя. Тогда он узнал лишь о финале этого ночного разговора. Утром Анюта объявила, что его берут на операцию, что операция будет в четырнадцать ноль-ноль и что ее будет делать сам.

В положенный срок профессор явился в палату в сопровождении стаи ассистентов, сам проверил пульс у больного, измерил давление.

– В операционную! – скомандовал он, и из слова этого явственнее, чем всегда, выкатились округлые нижневолжские «О».

Операция шла под местной анестезией. Мечетный слышал все, что происходило. Сомнения и колебания, которые Анюта услышала в ночном разговоре, исчезли, по-видимому, не оставив и следа. Уверенно, даже воинственно звучал бас профессора. Короткие слова летели, как полководческие команды на поле боя:

– Поднять стол… Свет, точнее свет… Лупу…

«Зачем ему лупа?» – подумал Мечетный, отчетливо слышавший все, что происходило вокруг. И тяжелое дыхание оперирующего, и позвякивание инструментов, и незнакомые слова: векорасширитель… Пинцет… Не тот, для роговицы… Ножницы роговичные… И наконец, сложное слово «криоэкстректор».

«Что это такое криоэкстректор?» – думал Мечетный, стараясь отвлечься от происходящего. Особых ощущений он не испытывал. Боль была тупая, приглушенная. Но вот звуки, улавливаемые обостренным слухом, пугали. Тяжело дышал профессор. Точно нес какую-то тяжесть. Слышно было, как нервно переступает он с ноги на ногу, как все чаще раздается команда: «Сестра, уберите пот с лица».

Операция шла уже третий час.

– Гарпун! – скомандовал наконец профессор, скомандовал властно, резко, но его точно из глубины кувшина исторгающийся голос явно дрожал от усталости.

«Гарпун… Какой гарпун? Зачем здесь, в операционной, гарпун?» – думал Мечетный, отвлекая себя от тревожной мысли, рожденной сознанием, что вот сейчас решается, видеть ему или не видеть, вернуться в строй нормальных людей или навсегда остаться калекой. Отгоняя от себя страх за исход операции, он старался думать о мелочах: что такое гарпун, что значит копье, крючок.

Время от времени профессор спрашивал:

– Как себя чувствуете?

– Нормально.

– Что испытываете? Болит?

– Терпимо.

– Если очень больно, скажите.

– Скажу.

И опять сквозь вязкий полусон звучали непонятные слова: векорасширитель… криоэкстректор… гарпун. Скоро ли это кончится?

Кончилось через три с лишним часа.

– Ух! – раздалось наконец. – Воды… Нет, простой… Терпеть не могу эту газированную дрянь!

Тяжелые, медленные глотки.

– У вас, Виталий Аркадьевич, вся спина черная.

– Еще бы… тремя потами омылся… Ну, друг капитан, задали вы мне работенку. Как себя чувствуете?

– Нормально.

– А я вот нет. Я подняться с табуретки боюсь. Ноги подламываются. Такая операция не жук на палочке. – На этот раз голос был слабым.

– Товарищ профессор, ну как, есть надежда?

– Надежда? Что значит надежда? Абстрактное понятие. Могу только сказать, как тот древний римлянин: я сделал, что мог, пусть больше сделают могущие… А надеяться, капитан, всегда надо надеяться на лучшее. Вот когда ваш глаз, который я, можно сказать, из лоскутьев сшил, увидит свет, в тот день старику Преображенскому можно будет вручить медаль за отвагу. – И распорядился: – Увезите больного.

Каталка мягко поскрипывала. Ее вывезли в коридор. Тут к поскрипыванию ее колес приобщились легкие шаги Анюты. Она шла рядом, шла молча. Но на своих руках, лежащих поверх одеяла, Мечетный чувствовал тепло ее ладони.

13

В эти последние дни палата тяжелых травм, как, впрочем, и все остальные палаты, просыпалась задолго до восьми часов, когда раздавали термометры и начинался официальный больничный день.

Даже самые слабые, даже завзятые любители поспать поднимались словно по сигналу в шесть часов, когда передавалась утренняя сводка Советского Информбюро. Новости она приносила теперь только хорошие. Объявлялось об успешном развитии наступления по всему гигантскому фронту, о форсировании новых рек, о взятии новых городов. Профессор Преображенский шутил: сводка эта в его клинике стала самым действенным лекарством. И сам следил за тем, чтобы черные тарелки репродукторов, развешанные по всем палатам, были всегда в порядке, действовали безотказно.

Искалеченные и часто совсем ослепленные люди, лежавшие на койках, были опытными солдатами, знали, что такое война, и не без основания считали каждую победу, на каком бы участке гигантского фронта она ни происходила, своей победой, каждый салют – своим салютом, и потому сразу же после этой утренней передачи в клинику вступало радостное волнение.

В коридоре висела большая карта Европы. Ежеутренне на ней перекалывались красные флажки. И те, кто мог ходить и видеть, целый день толпились возле этой карты, азартно обсуждая передвижение фронтов, гадая, как дальше будет развиваться наступление, куда пойдет Жуков, что предпримет Конев, что сделает Рокоссовский или какой-нибудь другой командующий, причем каждый болел за своего полководца с тем же азартом и страстью, с какими до войны любители футбола болели за свою команду.

Мечетный не видел карты. Оперированный глаз был закрыт плотной повязкой. Ему сказали: пройдет немало времени, прежде чем можно будет его открыть и узнать результаты уникальной операции. К карте он не подходил, но подробно допрашивал своих зрячих соседей о всех происходивших на ней изменениях и мысленно представлял картину войны.

В солнечное утро, когда в открытые окна палаты врывался свежий запах умытой вешним дождем земли и галочий грай, на карте обозначилось берлинское направление. Ведь это только подумать – берлинское направление! Форсирована Шпрее – самая немецкая из всех немецких рек! В это утро всем показалось, что голос Юрия Левитана, который в дни войны звучал как вечевой колокол, возвещавший народу и о бедах и о торжествах, этот такой знакомый всем голос звучал как-то особенно торжественно.

Берлинское направление – ведь это только подумать!

Мечетный в составе своей гвардейской уральской дивизии вступил в войну, когда бои шли на близких подступах к Москве. Но и тогда вся огромная, терзаемая фашистскими дивизиями страна мечтала и страстно мечтала о том далеком, очень далеком дне, когда советские дивизии подойдут к Берлину. Мечтали, верили и, веря, сражались и работали, не зная устали, покоя, не щадя себя. Мечтали четыре тяжелых года. И вот оно обозначилось – берлинское направление! Красные флажки на карте, висевшей в коридоре, подвинулись к самой столице гитлеровского рейха, охватывали, окружали ее.

В этот день в клинике все говорили громко, возбужденно, как будто все приложились к стаканчику, хотя строжайшие порядки, установленные профессором Преображенским, исключали всякую возможность проникновения спиртного.

Никто не стонал, не охал, не ворчал, и Мечетный, у которого все время не выходило из ума, будет он видеть или не будет, захваченный этой новостью, в этот день почему-то проникся уверенностью, что да, видеть будет. И думал он в этот день не о своем несчастном глазе, а все старался представить карту Европы, по ней мысленно провести разгранлинию своего Первого Украинского фронта и вообразить, как далеко прошла его рота от того первого клочка чужой земли за Одером, в бою за который для него, капитана Мечетного, погас свет.

Ну, а вечером, в час очередного салюта, все, в том числе и незрячие, толпились у окон, откуда были видны многоцветные сверкающие огненные всплески. Слушали раскаты пушечных выстрелов и даже с удовольствием ощущали, как залпы слегка встряхивают стены старой клиники и как позванивают мензурки на тумбочках.

В этот день, совершая традиционный обход, профессор Преображенский остановился у койки Мечетного.

– Ну как, герой Одера?

И даже обиделся, услышав обычное «нормально». Обиделся и тихонько сказал:

– Нормально. Что значит нормально? Вам сделана уникальнейшая операция, которая, может быть, войдет в историю окулистики, о ней можно научную статью писать. А он – нормально! Теперь вы сами, друг мой, являетесь отступлением от любой до сих пор известной нормы. Ваш глаз, если он прозреет, может стать лучшим моим шедевром.