Доктор Вера. Анюта — страница 18 из 35

– Если прозреет… А когда я узнаю, прозреет он или нет?

– Терпение, мой друг, терпение! Как говорил небезызвестный Козьма Прутков, торопливость показана лишь при ловле блох, а народ еще точнее сказал: поспешишь – людей насмешишь.

– Ну, а надежда-то, есть хоть надежда?

– Как поется в одном жестоком романсе: верь, надейся и жди… Ладно, капитан, будем считать, что этот вопрос мы с вами выжали досуха. – И повторил: – Верь, надейся и жди.

Хотя одна рука у Анюты была все еще забинтована, девушка все-таки ухитрялась заменять то одну, то другую из сестер и еще продолжала по вечерам свои громкие читки. Урывала она и время погулять с Мечетным. Они бродили по больничному парку, ощущая на лицах ласковое прикосновение солнечных лучей, слушали мягкий шелест молодой, нежно зазеленевшей листвы. Бродившие по парку больные, студенты, выбегавшие на воздух подышать, привыкли видеть эту неразлучную пару.

В день, когда было объявлено, что Первый Белорусский фронт завязал бои на окраине Берлина, а Первый Украинский охватывает столицу Германии с юго-запада, Мечетный с Анютой грелись на солнышке, сидя на старой, шелушащейся скамейке. Испытывая веселый подъем, капитан неожиданно для себя обнял, прижал к себе и поцеловал Анюту.

Она не противилась, но и не ответила. Лишь слегка отодвинувшись от него, сказала:

– Сюда идут.

Потом встала и потянула Мечетного за собой.

– Пойдемте. Солнце скрылось, я что-то озябла.

Вернувшись в палату, Мечетный принялся обдумывать это «сюда идут». Действительно кто-то шел, или это было сказано, чтобы вежливо одернуть его. Если действительно шли, значит, она не возражает, чтобы все повторилось в более благоприятных условиях. Если это хитрость, выдумка, тогда?.. Что тогда?

Это надо обязательно выяснить.

Теперь он уже не сомневался, что любит, любит по-настоящему, крепко любит эту девушку, с которой свела его судьба. И именно любовь, настоящая любовь делала его в обращении с ней неуверенным, застенчивым, даже робким.

В своем чувстве Мечетный был уверен. Испытывал радость, когда хотя бы издали слышал ее голос, ее шаги. Ревновал, когда девушка присаживалась на койку к кому-нибудь из его соседей и болтала с ними. Ревновал к профессору Преображенскому, с которым у нее, на удивление всей клиники, установились отношения шутливой дружбы. Ревновал к тому, что этот пожилой человек с ухающим, будто из кувшина доносящимся голосом иногда вечером, когда клиника стихала, приглашал Анюту к себе в свое, как он выражался, «бомбоубежище», поил кофе, угощал конфетами.

О личной жизни «бога окулистики» в клинике поговаривали разное. Точно знали, что он, у которого старший сын был уже доктор наук, женат на женщине втрое моложе его. Знали, что в доме его сама – сам, и потому профессор в грозный военный год, как и весь персонал, живший на казарменном положении, до сих пор продолжал обитать в своем кабинете и редко уезжал к себе домой. Злословили, что, спасаясь от вздорной молодой жены, он все же был не прочь пригласить в свое «бомбоубежище» какую-нибудь пригожую медицинскую сестру. Слухи эти доходили до Мечетного, и потому, когда Анюта простодушно рассказывала, что опять побывала у Виталия Аркадьевича и говорила с ним о том-то и о том-то, Мечетный весь каменел. И она, эта ревность, не имея выхода, росла. В иные дни ему казалось, что он начинает ненавидеть человека, сделавшего ему столько добра.

Но от Анюты он тщательно скрывал и ревность и любовь. Ах, если бы он был уверен, что его глаз будет спасен! А пока это неясно, разве он имеет право на долгие годы обрекать это юное существо, эту девушку, которая спасла ему жизнь и столько делает теперь для него, на роль домашней сестры милосердия при слепом муже, требующем только забот и не могущем обеспечить жене даже сносного существования?.. Вот почему маленькое происшествие в парке, когда его не отвергли, нет, но и не ответили на его объятия и поцелуй, так смутило его.

Нет, он не имеет права больше допускать что-нибудь подобное! Вот снимут повязку, выяснится, что глаз видит, тогда он прямо предложит ей стать его женой…

14

И вот Берлин был взят.

Нацистский рейх капитулировал. Черные картонные тарелки репродукторов с самого утра исторгали в тишину палат марши, песни, и дикторы всех передач на разные голоса снова и снова читали мужественный, энергичный приказ Верховного Главнокомандующего и рассказывали о том, как Красное знамя было водружено над рейхстагом. Никто не уставал слушать эти повторы. Слушали и глубже осмысливали значение огромной новости: победа! Да это же конец войны!

В тот день, неожиданный для всех, в час обеда по приказу самого профессора Преображенского по палатам разнесли и выдали всем без изъятия по «ворошиловской дозе» водки. Подходящей посуды не оказалось, подносили в кружках из-под компота, и это служило предметом всяческих соленых шуток. Суровая госпитальная тишина, всегда царившая в клинике, была разрушена. Все говорили. Говорили громко, возбужденно, не слушая и стараясь перекричать друг друга. В коридор врывались песни, а в одной из палат, где у танкиста с обожженным лицом нашелся под кроватью трофейный аккордеон, затеяли даже лихой пляс.

В этот день профессор и сам нарушал строжайшие традиции своего всемирно известного учреждения. Ходил вроде бы даже и под хмельком, и его бас звучал то в одной, то в другой, то в третьей палате. Говорили, что где-то он даже и пел вместе со своими пациентами.

А вечером разнесся слух, что по его приглашению к раненым приедет певица Лидия Русланова и даже будто бы будет петь в большом зале, где по утрам происходили врачебные пятиминутки. И хотя в зал этот отовсюду таскали стулья и табуретки, в слух этот не сразу поверили. Русланова! Ну кто из фронтовиков не знал ее песен! Ее пластинки заигрывались в землянках до полнейшей хрипоты. Умельцы из войск связи ухитрялись их размножать на старых рентгеновских снимках. И самодельные эти диски были почти обязательной принадлежностью всех ленинских уголков. И вдруг приедет, запросто приедет. И они не только услышат, но и увидят Русланову. Как это может быть?

А время шло, поужинали, полюбовались в окно грандиозным праздничным салютом, прослушали вечерние известия, очень даже радостные известия, и в разочаровании стали уже готовиться ко сну, когда в коридоре послышался громкий стук сапог.

– Едет!

И снова была нарушена вернувшаяся было в палаты тишина. Анюта подбежала к койке Мечетного.

– Мамочки-тетечки, приехала, Русланова приехала! – И, схватив его за рукав халата, потянула к выходу. – Приехала со своим аккомпаниатором, будет петь. Идемте вниз, в вестибюль.

Артистка прибыла с какого-то концерта, не переодеваясь, и когда она скинула на руки своего аккомпаниатора – цветущего молодца с русым волнистым чубом – пальто, то оказалась в бархатном полусачке, в паневе и богато расшитом сарафане. И тут Мечетный, которого Анюта протащила вперед, услышал, как ее низкий, такой характерный голос произнес кому-то:

– Ну, здравствуй, земляк. Откликнулась-таки на твой зов, прибыла. После четвертого праздничного концерта к твоим раненым пожаловала. Цени. Мне бы сейчас в самую пору рюмочку да на боковую, но разве тебе откажешь? Невозможно в такой день отказывать.

Глубокое ее контральто звучало устало, но весело.

– Ну показывай, куда тут у вас идти. Забыла я уж твою знаменитую клинику.

– Сюда, сюда, на второй этаж, в зал, Лидия Андреевна. Ну, а как глаза-то ваши глядят?

– Как у молоденькой, Виталий Аркадьевич, как у молоденькой. Я уж и забывать стала про ту беду, от которой ты меня избавил. И очки даже потеряла. Мне они теперь и не нужны, очки… Ну, а ты все глаза чинишь, все гудишь, как дьякон на амвоне?

– Да все вот гужу или гудю, не знаю уж, как это слово и произнести.

– Ну, а что мне петь-то твоим, посоветуй. Что вы тут любите?

– А пойте наши волжские, Лидия Андреевна, лучше вас их никто, даже сам Федор Шаляпин, не пел.

– Ну и льстец ты, Виталий Аркадьевич… Шаляпин. Эк хватил! Шаляпин – гора, а если мы все хоть холмики или пригорочки, и то бога благодарить должны.

Мечетный слушал и поражался: знаменитый врач и известнейшая певица беседовали как друзья, встретившиеся после долгой разлуки, и в разговоре их так и перекатывалось, выпадая из любой фразы, круглое, звучное волжское «О».

– Ну, молодцы, пошли, что ли, на сцену? Чего время-то зря терять?

И начался этот импровизированный праздничный концерт.

Певица и ее розовощекий аккомпаниатор, прижимавший к себе баян, как любимую подругу, поднялись на сцену. Остановившись посредине, Русланова торжественно отвесила в зал глубокий земной поклон.

– Спасибо вам, доблестные воины, спасибо за спасение Отечества, за славную победу вашу!

Потом, не объявляя номера, запела, и будто разом раздались толстые стены старой больницы, раздались до необозримых просторов, и в атмосферу, перенасыщенную тяжелыми госпитальными запахами, точно бы ворвался волнами волжский ветер.

Самые свои любимые песни пела в этот вечер Лидия Русланова для притихшей замершей аудитории: и «Вниз по Волге-реке», и «Ты подуй, ветер низовой», и «Выйду ль я на реченьку», и, конечно, о волжском «Утесе». И хотя это был у нее уже пятый по счету праздничный концерт, певица была необыкновенно щедра, песни звучали не затихая, будто бы загорались одна от другой.

– Мамочки-тетечки, полковник-то наш плачет! – шептала Анюта на ухо Мечетному. Впрочем, все сидели с растроганными лицами и потому, вероятно, никто не аплодировал.

А когда певица, опять-таки без всяких объявлений перешла на частушки, она так разошлась, что Мечетный услышал ритмичную дробь ее каблуков. Чувствовалось, что не только слушатели, но и она сама увлечена, сама радуется силе, тембру своего голоса, радуется, чувствуя, как загрубевшие за годы войны солдатские сердца людей, израненных и искалеченных, широко раскрываются навстречу ее песне.

Все жадно следили за каждым движением этой немолодой уже, полной женщины с круглым, таким русским лицом, естественный румянец которого подчеркивали густо насурмленные брови и темные, с легкой проседью волосы, зачесанные без затей со строгим пробором. Мечетный не видел артистки. Ее образ доходил до него через песни, и она казалась ему то мудрой пожилой крестьянкой, скорбящей о судьбе замерзающего ямщика, то волжанкой, любующейся с крутого берега на всклокоченные ветром просторы родной реки, то разудалой вдовушкой, которой сам черт не брат, то лукавой сельской девчонкой, не унывающей ни при каких обстоятельствах.