Доктор Вера. Анюта — страница 9 из 35

– Нет, нет, что вы, товарищ капитан. Зачем? У меня уже прошло.

– Дежурный!

Послышались шаркающие шаги.

– Чего тебе, милый, чего кричишь? – спросил женский, явно старческий голос.

– Не я, вот она…

– Ну о чем говорить: неловко повернулась, раненую руку потревожила. Вы уж, тетечка, меня извините, ступайте, подремите…

– Это я звал, – вступил в разговор Мечетный. – Вы что, не понимаете, что ей больно и надо оказать помощь?

– А тут, милый, всем больно. Больно – терпи. Христос терпел и нам велел, – ворчала невидимая Мечетному старуха, неведомо как очутившаяся среди военных. А потом, обращаясь уже не к нему, потеплевшим голосом добавила: – Сколько же тебе годочков-то, милая? Ох, война, война! Никого она не щадит. Ни старого, ни малого, дети – и те воюют. А ты, начальник, больше не кричи, не буди людей. Вторые сутки глаз не смыкают…

На миг этот разговор рассердил было капитана. Он же командир, как можно с ним так разговаривать. Потом вспомнил, что никакой он здесь не командир, что на госпитальной рубахе погоны не полагаются, что обладательница старческого голоса, конечно, права. Понял, устыдился и, когда старуха спросила, может, все-таки разбудить сестричку, торопливо ответил:

– Нет-нет, не надо, ступайте отдыхайте.

– Поспите, нянечка. Какие сутки-то у вас тяжелые были, – сказала девушка.

– И не говори, милая, и не говори…

По тому, как скрипнула койка, Мечетный понял, что старуха присела на уголке его постели и в общем-то не прочь поболтать.

– Уж куда тяжелее. Такой был день, не приведи господи. Наши-то, говорят, через этот самый немецкий Одёр шагнули. Бои страшенные. Новых и новых везут. Сестричка наша совсем с ног падает. Как села, так и уснула. Спит сидя, и папироска к губе приклеилась… Мы-то, что называется, на хвосте у войны, и то нам нелегко. А каково-то вам в голове идти. О-хо-хо… Где же это вас, товарищ начальник, благословило? Уж не за Одром ли в Германии?..

Голос у старухи был дребезжащий, однако еще сохранял былую звучность. Этой звучностью он напоминал голос матери, которую Мечетный потерял, когда был подростком. Захотелось увидеть лицо старой женщины, неведомо как и почему оказавшейся в медсанбате первого эшелона. Инстинктивно повернул голову в ее сторону и ничего не увидел, кроме тьмы. И снова подумал: неужели навсегда? Подумал и застонал.

…С особой четкостью вспомнилась кандидату технических наук, инженеру Мечетному эта первая слепая ночь, проведенная под брезентом медсанбатовской палатки. Вспомнилась во всех деталях: и подрагивание земли при залпах тяжелой артиллерии, и мирное пение петуха, неожиданно вторгавшееся в эту боевую ночь, и старческий голос, и то, как старуха смешно звала немецкую реку: Одёр.

5

Настало утро. Мечетный не увидел розового солнечного луча, протянувшегося из-за откинутого полога палатки в густую полутьму, где тесно, почти впритир стояли койки и носилки. Но он почувствовал прикосновение этого луча на своей руке. Издалека послышалось позванивание умывальников. Потом возникли знакомые шаркающие шаги, и старческий голос сказал:

– Ты тут одна из женского пола. Тебя первой и умою.

– Нет-нет, я сама, – всполошилась старший сержант, и койка у нее энергично заскрипела. – Мамочки-тетечки, я ж сама великолепно умоюсь одной рукой. Зачем мне вас затруднять?

– Давай-ка, девонька, без разговоров. Ты теперь раненая. Тебя беречь положено. – Старуха гремела кувшином и тазом. Голос ее звучал по-другому, чем ночью, уже деловито, энергично. – Сколько же тебе все-таки лет-то, милая, будет?

– Семнадцать… семнадцатый…

– Дитя, совсем дитя… Приподнимись-ка на локоток, а мы подушечку подобьем, вот так… Как же это тебя в армию-то допустили, ведь таких несмышленышей не берут?

– А мы с подружкой в паспорте год подчистили. Я-то ладно, а вот вы-то? Как вы-то в армию попали? Сколько вам лет?

– Седьмой десяток разменяла. Смоленские мы. Все у нас супостат перекрошил: ни кола ни двора, одни печки. Сыны в армии, неведомо где, и живы ли еще, не знаю. А мужа моего, Федора Григорьевича, фрицы расстреляли… Одна я осталась, как былинка в поле. Ну и прибилась к медсанбату, солдатам портки стирать. А сейчас вот достиралась, в санитарки произвели. С санбатом моим вон куда, в Польшу, дошла. На эту самую немецкую реку Одёр. И ранена была, что ты думаешь? Правда, чуть царапнуло осколком, когда он, поганый, на медсанбат, на красный крест осколочную бросил. Дай-ка я тебя, милая, вытру. Не сохнуть же тебе на ветру. – И вдруг: – А что, сосед-то, капитан, суженый, что ли, твой?

Мечетный, слушавший этот разговор сквозь дрему, сразу насторожился: суженый.

– Командир мой, ротой нашей командовал. – И с гордостью: – Наша рота, тетечка, первая в Германию шагнула. А впереди всех он, капитан Мечетный.

– Отвоевался твой герой. Глаза-то ему, наш врач говорил, больше, видать, и не открыть.

– Тш-ш.

– А что тут, милая, таиться? Обманывать такого человека – большой грех. Ложь никому никогда пользы не приносила. Пусть уж смотрит правде в глаза.

– Было бы чем смотреть, – включился в разговор Мечетный.

Старческая шершавая рука легла на его руки.

– Вот и жаль, что вы бога демобилизовали, не верите. А ведь с богом-то в беде легче было: человек предполагает, а бог располагает.

– А идите-ка вы со своим богом знаете куда?! – уже кричал Мечетный, чувствуя, как на него, подавляя его волю, разрывая самоконтроль, накатывает волна ярости.

Старческая рука опять легла на его руки, опять послышался голос, какими-то интонациями напоминавший Мечетному голос матери.

– А ну не шуми-ка, Аника-воин, – примирительно сказала старуха. – Давай-ка я и тебя умою.

– Что умывать? Повязку, что ли?

– Зачем повязку, а рот, а подбородок-то, а руки? Все, что видно, то и умою. А то будешь лежать, как медведь в берлоге, – велика радость.

Старческие руки заплескались в тазу, потом полотенцем крепко вытерли то, что было омыто.

– Ну вот видишь, всегда найдется, что умыть, – сказала старуха, отходя к следующему раненому.

– Зря вы ее так, товарищ капитан.

– А что она со своими сентенциями: бог да бог…

– Не надо бы: добрая тетечка, – упорствовала девушка. – У нее вон медаль «За боевые заслуги» есть. Видели ведь?

– Видел! Чем я могу видеть? – опять взорвался Мечетный.

И послышался старческий голос:

– А ты, командир, все-таки веру-то не теряй. Бог для тебя плох, в руки человеческие верь. Тут ведь все хирурги. А в пепеге специалисты. Наши-то режут, а там лечат. Может, над тобой специалист какой-нибудь поколдует и спасет тебе глаза. Мало ли такого я нагляделась, пока с нашего маленького смоленского Днепра до этого самого Одра наступала. Веры, командир, не теряй, с богом или без бога – верь.

В полевом подвижном госпитале, расположившемся в маленьком польском городке, Мечетного не задержали. Торопливо сменили повязку. Сделали отметки в его карте передового района и отправили дальше в тыл, в город Львов, в госпиталь челюстно-лицевой хирургии. Старшего сержанта хотели было оставить, рана ее, хотя и не была легкой, не требовала специального лечения.

Когда об этом намерении сообщили Мечетному, он затосковал. Он уже привык к тому, что рядом с ним в непроглядной тьме все время находится старший сержант медицинской службы со смешной угрожающей фамилией и нежным именем Анюта, что где-то в этом огромном, потрясаемом гигантской войной бескрайнем мире для него, погруженного во мрак, существует заботливая душа. Привык к тому, что девушка приглядывает за ним, стараясь не только выполнить, но и предупредить его просьбы, привык к тонкому детскому голоску и к звуку ее шагов.

Сержант Анюта, как он теперь мысленно ее называл, мужественно переносила свое ранение; и хотя рука ее, прибинтованная к дощечке, висела на привязи, она уже свободно расхаживала по госпиталю, помогала няням и сестрам, тяжелые, непомерно большие сапоги ее бодро скребли о пол, и было в ней, живой, внимательной, что-то такое, что притягивало сердца людей. Стоило ей ненадолго выйти из палаты, как со всех концов слышалось:

– Куда же это наша Аня-то делась?

И просьбы:

– Анюта, прочтите-ка мне письмецо.

– Анечка, повязка съехала. Поднимите.

А то и просто:

– Старший сержант, что ты все бегаешь и бегаешь, посидела бы с нами, рассказала бы чего-нибудь.

Она откликалась на все эти просьбы и, едва оказавшись в новой палате, сразу становилась нужным всем человеком. И что было странно, даже самые квалифицированные ухари и сердцееды из героев второго эшелона не приставали к ней: то ли побаивались сурового капитана, то ли, и это тоже было возможно, стеснялись этой маленькой, приветливой, отзывчивой девушки с детским голоском и твердым, ох, твердым характером.

Но больше всех она была, конечно, нужна Мечетному. Он называл ее «мои глаза» и начинал беспокоиться, нервничать и даже тосковать, если долго не слышал ее голоса, ее шагов. И когда незаживающие лицевые раны начинали болеть и дергать и он, несмотря на изрядные дозы снотворного, не мог заснуть, то думал о ней, и мысли эти как-то успокаивали и будто даже утишали боль.

Но, странное дело, думая о ней, он никак не мог вспомнить ее лица. Одна за одной вставали в памяти все детали их в общем-то короткого знакомства. При форсировании Вислы погиб санинструктор его роты, добродушнейший и немолодой уже человек из сельских фельдшеров – хрипун, матерщинник и выпивоха. Но дело свое он знал. И хотя в походной его аптечке никогда не задерживался спирт, необходимый для разных лечебных нужд, даже замполит роты, строгий, аскетического склада человек, старался этого не замечать и вместе со всеми вопреки уставу звал его Митрич.

Убило Митрича разрывом снаряда в момент, когда он выволакивал на плащ-палатке раненого из боя. Совершилось удивительное: раненый уцелел, его лишь окропило песком, а Митрича разорвало на куски. Собрали то, что от него осталось, сложили эти обрывки человека в могилу на шинель, и каждый боец бросил горсть земли, прежде чем к делу приступили люди из похоронной команды.