В том, что это так без страха доведено до конца, есть что-то национально-близкое, издавна знакомое. Что-то от безоговорочной светоносности Пушкина, от невиляющей верности фактам Толстого. <…>
— Главное, что гениально? Если бы кому-нибудь задали задачу создать новый мир, начать новое летоисчисление, он бы обязательно нуждался в том, чтобы ему сперва очистили соответствующее место. Он бы ждал, чтобы сначала кончились старые века, прежде чем он приступит к постройке новых, ему нужно было бы круглое число, красная строка, неисписанная страница.
А тут, нате пожалуйста. Это небывалое, это чудо истории, это откровение ахнуто в самую гущу продолжающейся обыденщины, без внимания к ее ходу. Оно начато не с начала, а с середины, без наперед подобранных сроков, в первые подвернувшиеся будни, в самый разгар курсирующих по городу трамваев. Это всего гениальнее. Так неуместно и несвоевременно только самое великое [Пастернак: IV, 192–193].
Эта характеристика как будто подчеркивает, что она принадлежит врачу («великолепная хирургия») и поэту (упоминания Пушкина и Толстого). «Разгар курсирующих по городу трамваев» обозначает для Пастернака способность свершившейся революции встроиться в ход идущей повседневной жизни[101], не нарушая ее порядка. Здесь присутствует и подспудное противопоставление осенних событий событиям начала весны. Февральской (мартовской) революции в Петрограде предшествовал полный паралич трамвайного движения, так как демонстранты откручивали ручки управления у вагонов во время движения на линии, поэтому трамваи не могли сдвинуться с места и блокировали все движение. 24 февраля трамвайное сообщение полностью остановилось и только 7 марта начало постепенно восстанавливаться [Поливанов 2012-а: 70–75]. Следует, однако, отметить еще один обертон речи доктора: упоминание трамваев возникает спонтанно, словно бы случайно (хотя им и вводится мотив, связанный со смертью героя). «Курсирующие трамваи» — одна (и не самая бросающаяся в глаза) из примет охваченного революцией города. Кажется, доктор мог бы упомянуть и какую-то иную. Это сочетание конкретности, непреднамеренности и символики глубоко закономерно для поэтики «Доктора Живаго».
На протяжении первых шести частей романа Пастернак сохраняет верность принципу, сформулированному им в «Охранной грамоте»:
Подробности выигрывают в яркости, проигрывая в самостоятельности значенья. Каждую можно заменить другою. Любая драгоценна. Любая на выбор годится в свидетельства состоянья, которым охвачена вся переместившаяся действительность [Пастернак: III, 186].
Этот принцип (понимать который следует все же не без оговорок) будет потеснен гораздо большей установкой на документальность в пореволюционной части «Доктора Живаго», где предметом изображения станут исторические ситуации, последовательно искажаемые подцензурными историографией и литературой или вовсе ими табуируемые.
Глава 3. Идея «документального повествования». Россия после перелома
«Диктатура пролетариата»
Описывая обстоятельства первых месяцев после большевистского переворота, Пастернак «предупреждает» читателя, что в обозначении характерных черт времени он совмещает в романе черты нескольких московских зим:
Настала зима, какую именно предсказывали. Она еще не так пугала, как две наступившие вслед за нею <…> не все, что кажется теперь происшедшим с семнадцатого на восемнадцатый год, случилось действительно тогда, а произошло, может статься, позже [Пастернак: IV, 194].
В романе говорится о создании многочисленных новых властных учреждений («домкомы», райсоветы), жестко в принудительном порядке утверждающих свои порядки: увольнения, обыски в поисках оружия, аресты, выселения, уплотнение. Даются характеристики людей, представлявших новую власть:
Производили перевыборы правлений везде: в домовладениях, в организациях, на службе, в обслуживающих население учреждениях. <…> Во все места стали назначать комиссаров с неограниченными полномочиями <…> людей железной воли, в черных кожаных куртках, вооруженных мерами устрашения и наганами, редко брившихся и еще реже спавших. Они хорошо знали порождение мещанства, среднего держателя мелких государственных бумаг, пресмыкающегося обывателя <…> Эти люди ворочали всем, как приказывала программа и начинание за начинанием, объединение за объединением становились большевицкими [Там же: 194–195].
Уже в марте 1917 года в России начались «идеологические» переименования — улиц, городов, кораблей, полков и др. (см. [Колоницкий 2001: 229–247]); после Октября переименования продолжаются вместе с другими преобразованиями. Пастернак чутко фиксирует эту особенность времени. Переименовывается больница, где служит герой («Крестовоздвиженская больница теперь называлась Второй преобразованной. Часть персонала уволили» [Пастернак: IV, 195][102]), переименовывается дом, куда Юрия вызвали к больному. Об этом говорит «представительница райсовета», подруга Лары, бывшая работница швейной мастерской ее матери Ольга Демина на заседании домкома, на которое постепенно приходят жильцы после проводящегося у них военной комиссией обыска (искали оружие):
Ваше здание поместительное, подходящее для общежития. Бывает, делегаты съезжаются на совещания, некуда рассовать людей. Есть решение взять здание в распоряжение райсовета под дом для приезжающих и присвоить ему имя товарища Тиверзина, как проживавшего в данном доме до ссылки, факт общеизвестный. Возражений не имеется? Теперь к порядку очищения дома. Эта мера нескорая, у вас еще год времени. Трудовое население будем переселять с предоставлением площади, нетрудовое предупреждаем, чтоб подыскали сами, и даем двенадцать месяцев сроку [Пастернак: IV, 201].
Атмосфера времени создается в романе обозначением «бытового» неустройства вместе с введением новых форм экономической жизни («переустройство всех сторон жизни, охватившее и торговлю, совершалось еще в самых общих чертах» [Там же: 197–198]). Описаны наступающий голод, отсутствие дров, получение мороженой картошки, попытки выпекать и продавать хлеб: «Живаго бедствовали — селедка, дрова, пшено на воде, уха из селедочных головок» [Там же: 196]. Возникают новые формы «оплаты» труда. Доктору предлагают за визит к больной «странный гонорар»: «Бутылку германского коньяку или пару дамских чулок за визит. Чем заманивают. Кто это может быть? Какой-то дурной тон и полное неведение о нашей современной жизни. Нувориши какие-нибудь. — Да, это к заготовщику» [Там же: 197]. Автор сам «комментирует» смысл реалий тогдашней жизни:
Таким именем, вместе с концессионерами и уполномоченными, назывались мелкие частные предприниматели, которым государственная власть, упразднив частную торговлю, делала в моменты хозяйственных обострений маленькие послабления, заключая с ними договоры и сделки на разные поставки.
В их число уже не попадали сваленные главы старых фирм, собственники крупного почина. От полученного удара они уже не оправлялись. В эту категорию шли дельцы однодневки, поднятые со дна войной и революцией, новые и пришлые люди без корня [Там же].
Нехватка еды и бытовая неустроенность толкают семью Живаго на отъезд из Москвы, чтобы прокормиться, разводя огород и сажая картошку: «…в апреле того же года Живаго всей семьей выехали на далекий Урал» [Пастернак: IV, 207][103].
Вместе с нехваткой продовольствия, топлива и т. д. возникают новые системы распределения:
Около этого времени Александра Александровича пригласили на несколько разовых консультаций в Высший Совет Народного Хозяйства, а Юрия Андреевича — к тяжело заболевшему члену правительства. Обоим выдали вознаграждение в наилучшей по тому времени форме — ордерами в первый учрежденный тогда закрытый распределитель.
Он помещался в каких-то гарнизонных складах у Симонова монастыря. Доктор с тестем пересекли два проходных двора, церковный и казарменный, и прямо с земли, без порога, вошли под каменные своды глубокого, постепенно понижавшегося подвала.
Расширяющийся конец его был перегорожен длинной поперечной стойкой, у которой, изредка отлучаясь в кладовую за товаром, развешивал и отпускал продовольствие спокойный неторопливый кладовщик, по мере выдачи вычеркивая широким взмахом карандаша выданное из списка.
Получающих было немного.
— Вашу тару, — сказал кладовщик профессору и доктору, беглым взглядом окинув их накладные. У обоих глаза вылезли на лоб, когда в подставленные чехлы от дамских подушечек, называемых думками, и более крупные наволочки им стали сыпать муку, крупу, макароны и сахар, насовали сала, мыла и спичек и положили каждому еще по куску чего-то завернутого в бумагу, что потом, дома, оказалось кавказским сыром.
Зять и тесть торопились увязать множество своих мелких узелков в два больших заплечных мешка как можно скорее, чтобы своей неблагодарной возней не мозолить глаза кладовщику, который подавил их своим великодушием.
Они поднялись из подвала на воздух пьяные не от животной радости, а от сознания того, что и они не зря живут на свете и, не коптя даром неба, заслужат дома, у молодой хозяйки Тони, похвалу и признание [Там же: 210][104].
Здесь прорисована важная примета жизни послереволюционных лет — зависимость обычного человека от поддержки людей, обладающих влиянием при новой власти. В то же время за конкретной приметой времени отчетливо проступает, в полном соответствии с жанровой традицией В. Скотта и Пушкина, обозначение характера эпохи исторических катаклизмов, в которой без «волшебного помощника» человек уцелеть не может. Причем в романе такие судьбоносные встречи главного героя оказываются «таинственно» связаны с определенным районом города («всевозможные случайности преследовали доктора в названном месте» [Пастернак: IV, 186]). Однажды, довезя до больницы «жертву вооруженного ограбления», оказавшегося затем «видным политическим деятелем», Живаго «приобрел на долгие годы покровителя, избавлявшего его в это полное подозрений и недоверчивое время от многих недоразумений» [Там же: 187]. Чуть позже у того же места между Серебряным переулком и Молчановкой он впервые встречает своего сводного «омского брата» Евграфа Живаго