владычество фразы, сначала монархической — потом революционной<выделено нами. — К. П.>.
Это общественное заблуждение было всеохватывающим, прилипчивым. Все подпадало под его влияние. Не устоял против его пагубы и наш дом. Что-то пошатнулось в нем [Там же: 401].
Определим источники того идеологизированного языка, который раздражает Живаго и провоцирует его к спору. Цитировавшиеся выше слова Самдевятова про «обжор», «тунеядцев», «тиранство», «голодающих тружеников» и «народный гнев» [Там же: 261] представляют собой прозаическое «переложение» двух главных гимнов русской революции — «Рабочей марсельезы» (ср.: «Твоим потом жиреют обжоры; / Твой последний кусок они рвут. / Голодай, чтоб они пировали!..») и «Интернационала» («…Вы ваши троны, тунеядцы, / На наших спинах возвели. / Заводы, фабрики, палаты — Всё нашим создано трудом <…> Война тиранам! Мир народу!» и т. д.).
Пропагандистские же рассуждения Костоеда-Амурского, путешествующего в тылу белых под гротескной кличкой «товарищ Лидочка», состоят из клише рассуждений Ленина о «союзе рабочего класса с трудовым крестьянством», «городском пролетариате», «свержении ненавистного народу самодержавия», «наемниках буржуазии» [Пастернак: IV, 314–315]. На языке ленинских статей и речей («классовый инстинкт», ироническое употребление слова «достопочтенный») говорит и Ливерий. Доктор, отмечая, что «властители дум грешат поговорками» [Там же: 337], с возмущением реагирует на фразу «Юпитер, ты сердишься, значит, ты не прав» [Там же: 337]. Поговорки часто встречаются в ленинских текстах, в частности поговорка, произнесенная Ливерием, имеется в «Что делать?» [Ленин: 95–96]. В раздражении доктора на Ливерия отчетливо присутствует тема неприятия пропагандистского языка:
«Завел шарманку дьявол![156] Заработал языком! Как ему не стыдно столько лет пережевывать одну и ту же жвачку?» <…> «О, как я его ненавижу! Видит Бог, я когда-нибудь убью его» [Пастернак: IV, 338].
Итак, приведенные выше суждения демонстрируют неоднозначность оценок описываемых событий, вопреки советским обвинителям Пастернака, усмотревшим в романе только «злобный пасквиль» на революцию и советский строй. Хотя в момент боя между белыми частями и партизанами доктору Живаго белые представляются более привлекательными[157], но зверства и насилие он сам и другие персонажи видят в равной степени в обоих противостоящих лагерях[158].
Современный историк И. В. Нарский, описывая специфику Гражданской войны на Урале, выделяет как раз те самые черты, которые были значимы и для Пастернака, и для его героя:
В 1918–1921 годах Урал, как и многие другие регионы России с подвижными линиями фронтов Гражданской войны, превратился в типичное безгосударственное пространство. Именно для таких зон с дефицитом государственного контроля характерно наиболее интенсивное применение военных и чрезвычайных методов управления, отличавшихся особой жестокостью. Вероятно, в отношении этого региона нет нужды проводить предлагаемую рядом исследователей демаркационную линию между «белым» и «красным» террором, исходя из принципов его организации. Все противоборствующие стороны представлялись населению на одно лицо, поскольку использовали один и тот же репертуар насильственных практик: взятие заложников, массовые обыски и аресты, бесконтрольные реквизиции, пытки, немотивированные убийства. Военные и политические противники сталкивались не только друг с другом, но и с деструктивными способами выживания населения, не доверявшего ни одному из сменявших друг друга режимов. Это делало бесполезными «нормальные» методы управления и порождало перманентное чрезвычайное положение как у «белых», так и у «красных» [Нарский: 191].
Таким образом, в своем историческом романе Пастернак оказался во многом близок к трактовке событий Гражданской войны нынешними историками, стремящимися преодолеть ангажированность советского подхода к революционной эпохе. То же можно сказать и об оценке событий последующих — от нэпа до последних лет сталинского правления.
Глава 4. Прототипические модели в «Докторе Живаго»[159]
Пастернак, как было отмечено выше, практически не вводит в роман реальных исторических лиц, но в то же время созданная им картина эпохи — «сорокапятилетия», по его определению, — бесспорно, наделена свойствами, делающими ее максимально «правдоподобной» (в том смысле, какой вкладывает исследователь в слово la vraisemblance применительно к иным историческим романам [Maxwell: 21]). Эффект «достоверности» или «правдоподобия» достигается, как было показано нами в главе 2, за счет опоры в некоторых фрагментах романа на документы и мемуары, формирующие почти «документальное» повествование. Так обстоит дело, например, при описании событий в прифронтовой полосе в 1916–1917 годах или путешествия семьи Живаго на Урал. Не менее важен и другой последовательно проведенный прием — использование в отдельных эпизодах и их «рядах», строящих биографии вымышленных персонажей, сюжетов, восходящих к жизненным историям современников описываемых событий (и автора романа). Написанные по прототипическим моделям, истории вымышленных персонажей, таким образом, складываются в общую реальную историю России ХX века[160].
На присутствие в романе событий из жизни реальных людей обращалось внимание неоднократно. Простейшим примером перехода «реального сюжета» в романный текст видится история болезни и смерти Анны Ивановны Громеко (тещи Живаго). По воспоминаниям Е. Б. Пастернака, А. Н. Лурье (теща Пастернака по первой жене, бабушка мемуариста),
…как-то раз <…> полезла на шкаф, чтобы достать для меня игрушки, и, оступившись, упала на спину <…> Ушиб стал причиной опухоли позвоночника, сведшей ее в могилу осенью 1928 года [ «Существованья ткань сквозная…»: 127; Поливанов 2006: 224][161].
Соответствующий эпизод «Доктора Живаго» связан с этой житейской историей, по преимуществу, генетически. В других, достаточно многочисленных случаях отношения «реальности» и «текста» гораздо сложнее. В связи с «романом» Лары и Комаровского не однажды указывались жизненные сюжеты (и даже — разные), известные автору от его родных или друзей [Пастернак З.: 280; Пастернак Е. В. 1998: 106–107; Пастернак Е. Б., Пастернак Е. В. 2004: 412–413]. В Ларе не без оснований находили черты разных женщин, включенных в «жизненный сюжет» Пастернака, — З. Н. Пастернак (второй жены поэта), Марины Цветаевой [Поливанов 2000: 171–183], О. В. Ивинской. Вместе с тем элементы прототипичности присущи и двум другим возлюбленным Юрия Живаго: домовитость первой жены доктора Тони в известной мере пришла от З. Н. Пастернак, последняя («незаконная») жена Живаго, дочь Маркела, знаково сделана тезкой Цветаевой.
Сходно обстоит дело с фигурой Павла Антипова-Стрельникова. В его самоубийстве накануне неминуемого ареста резонно увидеть подобие «последнего акта» из жизни друга Пастернака грузинского поэта Паоло Яшвили, покончившего с собой в обстановке Большого террора[162] [Поливанов 1992: 54]. Эта параллель не отменяет иной, проведенной более настойчиво и многопланово, — бросающегося в глаза духовного родства Антипова с Маяковским (романный персонаж и поэт-современник соотносятся Пастернаком с «младшими» персонажами романов Достоевского).
Небезосновательными представляются соображения И. П. Смирнова о «маяковских» и иных футуристических литературно-бытовых мотивах, окрашивающих фигуру Комаровского во второй и третьей частях романа [Смирнов 1996: 39–44]. Ориентация на один прототип отнюдь не определяет полностью личность и судьбу того или иного персонажа, но своего рода блики прототипичности — несомненно распознаваемые ближайшим читательским кругом (ср. [Лотман 1992]) — оказываются значимыми и для характеристики ряда действующих лиц, и для смыслового романного целого. Наиболее интересными и сложно организованными в плане художественного переосмысления (трансформации) прототипов нам представляются личности двух романных персонажей — Николая Николаевича Веденяпина и заглавного героя.
Николай Веденяпин — Андрей Белый
Сходство дяди и духовного наставника главного героя романа с поэтом и теоретиком символизма Андреем Белым фиксировалось уже не раз. Р. Петерсон, охарактеризовав историю отношений Пастернака и Белого, уподобляет восхищенное отношение к старшему поэту со стороны будущего автора «Доктора Живаго» «ученичеству» Живаго, Гордона и Серафимы Тунцевой у Веденяпина. Исследователь обращает внимание на несколько собственно биографических деталей, позволяющих распознать в романном персонаже Андрея Белого.
Вскоре после Февральской революции Веденяпин возвращается в Россию из Швейцарии, «кружным путем на Лондон. Через Финляндию» [Пастернак: VI, 169] — это маршрут Белого. Заметим, впрочем, что Белый вернулся в Россию еще в августе 1916 года, а добираться из Европы на родину русским естественно было именно таким путем как до, так и после Февральской революции — война с Германией еще продолжалась. Про Веденяпина «говорили, что в Швейцарии у него осталась новая молодая пассия» [Там же: 177], а Белый незадолго до возвращения в Россию расстался с женой Асей[163] (Анной Александровной) Тургеневой. Подобно Белому, Веденяпин сближается с левыми эсерами, сотрудничает в их периодических изданиях, приветствует Октябрьский переворот [Peterson: 116][164]. А. В. Лавров, продолжая рассуждения Петерсона, отмечает, что в марте — сентябре 1917 года Белый жил не только в Москве, но и под Москвой. В день возвращения Живаго домой Тоня сообщает ему, что Веденяпин обретается «за городом у кого-то на даче» [Пастернак: IV, 169].