«Доктор Живаго» как исторический роман — страница 31 из 44

Некоторые революции воспринимались как тотальный разрыв с прошлым, начало революции рассматривалась как своеобразная точка отсчета, как «ноль», как начало новой истории [Колоницкий 2001: 326].

Для захвативших в октябре 1917 года власть большевиков вопрос о времени был не менее принципиален, чем для якобинцев или творцов Февраля. Так, «Правда» — главный печатный орган партии Ленина — еще до октября 1917-го выходила с обозначением дат по «новому стилю», на который оказавшаяся советской Россия перешла лишь с 1 февраля 1918 года. Торжественное празднование годовщины революции в ноябре 1918-го (за счет перехода на новый стиль) легло в основу многолетнему отмериванию времени от революции. До начала 1990-х годов в СССР на каждом листочке отрывного календаря, кроме даты, указывался год от свершения революции. Такой отсчет времени нашел отражение, например, в романе М. А. Булгакова «Белая гвардия», начинающемся словами «Велик был год и страшен год по Рождестве Христовом 1918, от начала же революции второй» [Булгаков: 32]; ср. [Катцер]. Осенью 1929 года, к которому Пастернак отнес кончину своего героя, в Советском Союзе была предпринята попытка упразднить измерение времени неделями, заменив их «пятидневками» (тогда же были запрещены и рождественские елки). Пастернак относит этот эксперимент властей к более раннему периоду, к пребыванию Живаго в Юрятине после бегства из партизанского отряда, предшествуя последней попытке доктора спастись от «взбесившегося» времени — укрыться с Ларой в Варыкине. Как и первая попытка (жизнь в Варыкине с Тоней, сыном и тестем), она оказывается сорванной. Продолжающаяся революция вновь разрушает идиллию «на земле» (в обоих случаях и изначально сомнительную) — только теперь ее агентом выступает не красное «лесное воинство», а по-прежнему втянутый в политику Комаровский.

Значимые для традиционного романа пространственные оппозиции (столица — губернский город — деревня — природный мир) в «Докторе Живаго» не отменяются вовсе. Ясно, что жизнь в Варыкине не похожа ни на московскую, ни на юрятинскую, ни на кочевую партизанскую. Они утрачивают метафизический смысл. Все послереволюционные перемещения Юрия Живаго проходят в поле «безвременщины», знаками которой становятся:

— очевидные анахронизмы;

— сомнительные (или невероятные, противоречащие «здравому смыслу») датировки событий в «личных» сюжетах персонажей;

— расплывчатость называемых временных промежутков;

— отказ от ориентации на церковный календарь (и горькое признание его несостоятельности в новых условиях, см.: часть десятая);

— назойливое внедрение в текст внешних примет «безбытной» революционной эпохи и вызванных ими резко политизированных суждений героя, стремящегося к бытию вне политики;

— невозможность для Живаго вполне отдаться исконному ритму деревенской глуши (в Варыкине) или ритму большого современного города, остающегося «единственным вдохновителем воистину современного нового искусства» [Пастернак: IV, 485].

Но именно во время этих кочевий складываются (а на последнем их этапе — в тайном убежище среди столицы — записываются) «Стихотворения Юрия Живаго» и другие его сочинения. В отличие от «Стихотворений…» они лишь названы в 10-й главе «Эпилога» (исключение составляет занимающая почти всю 11-ю главу запись о городе, проясняющая генезис и глубинный смысл стихотворения «Гамлет»).

Хотя с отроческих лет Живаго мечтает о прозе, его завещанием (продолжением после физической смерти) оказываются стихи, в которых не раз используются церковный календарь и евангельские сюжеты [Bodin; Оболенский].

Стихотворения Юрия Живаго — история и время сквозь призму вечности

В стихах Живаго следует мыслям Веденяпина об истории, которая «в нынешнем понимании основана Христом, и Евангелие есть ее обоснование» [Пастернак: IV, 12–13]. Только к тому периоду, который начался в октябре (ставшем ноябрем) 1917 года, можно отнести слова из «Августа» «Прощайте, годы безвременщины» [Там же: 532]. Стихотворение их отменяет, возвращая «истинное» время, в котором — несмотря на осуществленный под большевиками переход с юлианского календаря на григорианский — неотменимо существует «Шестое августа по-старому, Преображение Господне…» [Там же: 531]. В другом стихотворении Рождество становится источником всей последующей жизни:

Странным виденьем грядущей поры

Вставало вдали все пришедшее после.

Все мысли веков, все мечты, все миры,

Все будущее галерей и музеев…

[Там же: 538]

По церковному календарю строится жизнь как людей, так и природы в стихотворении «На Страстной»:

…Еще земля голым-гола,

И ей ночами не в чем

Раскачивать колокола

И вторить с воли певчим.

И со Страстного четверга

Вплоть до Страстной субботы

Вода буравит берега

И вьет водовороты.

И лес раздет и непокрыт,

И на Страстях Христовых,

Как строй молящихся, стоит

Толпой стволов сосновых.

А в городе, на небольшом

Пространстве, как на сходке,

Деревья смотрят нагишом

В церковные решетки.

И взгляд их ужасом объят.

Понятна их тревога.

Сады выходят из оград,

Колеблется земли уклад:

Они хоронят Бога.

И видят свет у царских врат,

И черный плат, и свечек ряд,

Заплаканные лица —

И вдруг навстречу крестный ход

Выходит с плащаницей,

И две березы у ворот

Должны посторониться

[Пастернак: IV, 517].

Наконец, в последних строках последнего стихотворения — «Гефсиманский сад» — Христос говорит о Страшном суде как суде не над людьми, но над временем (историей): «Ко мне на суд, как баржи каравана, / Столетья поплывут из темноты…» [Пастернак: IV, 548]. Здесь Юрий Живаго буквально совершает то, что, по его же словам, делает настоящее искусство — «дописывает» Откровение Иоанна Богослова[233].

Дело это отнюдь не сводится к использованию отдельных символов и сюжетов. Выше отмечалось, что в «Стихотворениях Юрия Живаго» отсутствует сюжет «романного» типа (например, скрыто организующий у Пастернака книгу «Сестра моя — жизнь» и весьма для нее значимый). Поэтические тексты по-разному соотносятся в «Докторе Живаго» с прозаическим повествованием. Они могут прямо или косвенно отражать представленные в нем события, но могут формально с ними не перекликаться вовсе. Стихи в одних случаях воспринимаются как «живаговские», в других (нагруженных автобиографическими мотивами) — как «пастернаковские», а в третьих — как принадлежащие поэту, «персональная» идентификация которого невозможна. Внешнюю смысловую разноплановость словно бы случайно сошедшихся в одной тетрадке стихотворений усиливает чередование текстов «сюжетных» (как ориентированных на Евангелие, фольклорные или литературные образцы, так и «новеллистических») и собственно лирических.

Между тем все эти «противоречия» не разрушают очевидного смыслового единства «Стихотворений…». Их композиция ориентирована на годовое движение времени — от Страстной до Страстной, от одного «повторения» ключевого события человеческой истории до его следующего — неизбежного при любых изгибах и вывихах времени — «повторения».

В первом стихотворении — «Гамлет» — поэт отождествляется с актером, играющим датского принца, c самим шекспировским героем, а затем — с Христом. Предпасхальная семантика текста, подчеркнутая отсылкой к молитве в ночь Страстного четверга («Если только можно, Авва Отче, / Чашу эту мимо пронеси» [Там же: 515]), развивается в следующих за «Гамлетом» стихотворениях «Март» и «На Страстной». Вынесенное в заголовок второго текста название месяца не сводится к его обыденно (календарному) значению. Это тот же самый месяц, который упомянут в стихотворении третьем: «И март<выделено нами. — К. П.> разбрасывает снег…» [Там же: 518]. Соответственно, в «Марте» речь идет не просто о «времени года», но о приближении Пасхи — очень ранней и датируемой по юлианскому календарю, «по старому стилю» (при обозначении по григорианскому календарю самая ранняя православная Пасха приходится на 4 апреля).

В «Белой ночи» и «Весенней распутице» антитезы — географическая (Петербург — Урал[234]) и «генетическая»[235] — снимаются единством времени: поздняя весна (в обоих стихотворениях ее знаком служит соловьиное пение) сменила раннюю — весну «Марта» и «На Страстной». В четырех следующих стихотворениях (6–9) возникают (хоть и с разной мерой отчетливости) «летние» мотивы. В загадочном «Объяснении» — это знак повторяющейся ситуации: «Я на той же улице старинной, / Как тогда, в тот летний день и час» [Пастернак: IV, 521]. Кажется естественным связать «единство места» с «единством времени», хотя о том, что заключает «единство действия» (два роковых объяснения), можно строить лишь сомнительные гипотезы. Название «Лето в городе» (заметим переход «городской» темы из «Объяснения») говорит само за себя.

Несомненная семантика этого стихотворения и «Хмеля» диктует «летнее» прочтение помещенного между ними «Ветра» (однозначных примет времени года в этом стихотворении нет). Далее следуют тексты, представляющие осенние сюжеты. «Бабье лето» разворачивает тему счастливого завершения сельскохозяйственного цикла, заданную в европейской традиции вторым эподом Горация и многократно воспроизведенную в русских подражаниях и «вариациях» (например, в державинской «Осени во время осады Очакова»). К нему примыкает «Свадьба» с ее выраженной простонародной окраской и мотивом продолжающейся общей жизни, которую не может отменить чья-либо смерть:

Жизнь ведь тоже только миг,