Эти наихудшие времена несут в себе наилучшие возможности для тех, кто чувствует потребность в проведении фундаментальной экономической реформы.
Глава 9. Захлопнувшаяся дверь истории: Кризис в Польше и китайская бойня
Я живу в Польше, ставшей свободной, и считаю Милтона Фридмана одним из главных интеллектуальных архитекторов свободы моей страны.
Какое то химическое вещество высвобождается у тебя внутри, когда твои деньги умножаются в десять раз. Это вызывает зависимость.
Очевидно, мы не должны прекращать есть из боязни удушья.
Незадолго до падения Берлинской стены, ставшего символом крушения коммунизма, появился еще один знак, что советские барьеры рухнут. Это был Лех Валенса, безработный электрик с длинными закрученными вверх усами, который взобрался на стальную ограду, украшенную цветами и флагами, в польском городе Гданьске. Эта ограда окружала верфь имени Ленина, на которой забаррикадировались тысячи рабочих в знак протеста против решения Коммунистической партии повысить цены на мясо.
Забастовка рабочих была беспрецедентным вызовом правительству, послушному Москве, которое руководило Польшей 35 лет. Никто не знал, что будет дальше. Не пошлет ли Москва танки? Не станут ли они стрелять в забастовщиков, чтобы вынудить их работать? Когда развернулась забастовка, эта верфь стала очагом народной демократии в авторитарной стране, и рабочие расширили свои требования. Они уже не хотели, чтобы их жизнью управляли партийные аппаратчики, которые говорят якобы от имени рабочего класса. Они хотели создать свой независимый профсоюз и требовали права вести переговоры, добиваться лучших условий и бастовать. Не дожидаясь позволения, они проголосовали за создание своего профсоюза, дав ему название «Солидарность»[521]. В 1980 году весь мир был очарован «Солидарностью» и ее предводителем Лехом Валенсой.
Тридцатишестилетний Валенса настолько хорошо ощущал стремления польских рабочих, что, казалось, был с ними в духовном единстве. «Мы едим один хлеб!» — кричал он в микрофон на верфи Гданьска. Эти слова не только указывали, почему рабочие могут доверять Валенсе, они выражали важную роль католической церкви в новом движении. Партийные деятели отвергали религию, а для рабочих вера стала источником отваги, и все они принимали причастие, прежде чем идти на баррикады. Валенса, сочетавший в себе грубость и благочестие, открыл офис «Солидарности», держа в одной руке деревянное распятие, а в другой — букет цветов. Когда настало время заключать первое историческое трудовое соглашение между «Солидарностью» и правительством, Валенса написал свое имя «гигантской ручкой сувениром с портретом папы Иоанна Павла II». Восхищение было взаимным: польский папа сообщил Валенсе, что он молится вместе с «Солидарностью»[522].
«Солидарность» распространялась по шахтам, верфям и заводам страны с неимоверной скоростью. Через год в ней уже было 10 миллионов членов — почти половина работоспособного населения Польши. Завоевав право вести переговоры, «Солидарность» начала добиваться конкретных целей: пятидневной рабочей недели вместо шестидневной, права участвовать в управлении фабриками. Уставшие жить в стране, где превозносили идеализированный рабочий класс, но дурно обращались с реальными рабочими, члены «Солидарности» разоблачали коррупцию и жестокость партийных функционеров, которые прислушивались не к мнению народа Польши, но к далеким от польской жизни бюрократам в Москве. Накопившееся под гнетом однопартийной системы стремление к демократии и самоуправлению выливалось в создание местных ячеек «Солидарности», что вызвало массовый исход из Коммунистической партии.
Москва понимала, что это движение несет серьезнейшую угрозу ее Восточной империи. В самом Советском Союзе оппозиция была представлена в основном правозащитниками, которые настаивали на соблюдении прав человека. Но членов «Солидарности» трудно было заклеймить как наемников капитализма — это были рабочие с молотками в руках и угольной пылью на коже, люди, которые по марксистской риторике составляют основу партии [523]. Что еще хуже для власти, «Солидарность» воплощала все, чем партия не являлась: демократию, тогда как партия была авторитарной; местное самоуправление, а не партийную централизацию; всеобщее участие людей вместо партийной бюрократии. И 10 миллионов ее членов могли полностью приостановить производство по всей стране. Как ядовито говорил Валенса, они могут проиграть в политических битвах, «но нас не заставят работать. Если нас заставят производить танки, мы будем выпускать трамваи. А автомобили будут двигаться задом наперед, если мы их так построим. Мы знаем, как победить систему. Мы ученики этой системы».
Преданность этого движения принципам демиократии толкала на бунт даже партийных работников. «Когда–то я наивно думал, что причиной всех ошибок партии являются ошибки отдельных дурных людей, — говорил репортеру польской газеты член Центрального комитета Мариан Арендт. — Теперь я избавился от этой иллюзии. Что–то не в порядке во всем нашем аппарате, во всей нашей системе»[524].
В сентябре 1981 года члены «Солидарности» были готовы к новому этапу. 900 польских рабочих снова собрались в Гданьске для проведения первого конгресса профсоюза. И там «Солидарность» превратилась в революционное движение, стремившееся взять власть в свои руки, со своей экономической и политической программой для Польши. Как говорилось в программе: «Мы требуем провести реформы в духе самоуправления и демократии на всех уровнях власти и создания новой социоэкономической системы, сочетающей в себе планирование, самоуправление и рынок». Этот план предлагал гигантским государственным предприятиям, на которых работали миллионы членов «Солидарности», радикально иной путь развития: освободиться от контроля государства и стать демократическим кооперативом рабочих. Как говорилось в программе: «Обобществленное предприятие должно стать основной организационной единицей экономики. Им должен управлять совет рабочих, представляющий коллектив, и квалифицированный директор, назначенный на конкурсной основе и приглашенный советом»[525]. Валенса возражал против этого требования, боясь, что столь сильный вызов контролю партии повлечет ответные жестокие меры властей. Ему возразили, что движению нужна позитивная цель, надежда на будущее, а не только враг. Валенса не смог переубедить оппонентов, так что эти экономические цели вошли в официальную программу «Солидарности».
Опасения Валенсы были небеспочвенны. Растущие требования «Солидарности» пугали и приводили в ярость Москву Под интенсивным давлением в декабре 1981 года лидер Польши генерал Войцех Ярузельский ввел в стране военное положение. Танки, пробуксовывая в снегу, окружали фабрики и шахты; проходили массовые облавы на членов «Солидарности», а лидеры движения, включая Валенсу, были арестованы и брошены в тюрьмы. По сообщениям журнала Times, «солдаты и полиция с применением силы разгоняли протестующих рабочих, в результате, по меньшей мере, семь человек убиты и сотни получили ранения, шахтеры в Катовице оказывали сопротивление с топорами и ломами в руках»[526].
«Солидарность» была вынуждена уйти в подполье, но в течение последних восьми лет существования полицейского государства слава движения продолжала расти. В 1983 году Валенсе была присуждена Нобелевская премия мира, хотя он не мог свободно перемещаться и лично ее получить. На церемонии вручения премии представитель Нобелевского комитета сказал: «Место лауреата премии мира осталось пустым. Давайте же постараемся со всем вниманием прислушаться к безмолвной речи, раздающейся с пустого места».
Пустое место было очень удачной метафорой, потому что к тому времени каждый видел в «Солидарности» то, что ему хотелось. Нобелевский комитет видел человека, который «не использовал иного оружия, кроме оружия мирной забастовки»[527]. Левые видели тут освобождение — новую версию социализма, незапятнанного преступлениями Сталина или Мао. Правые видели свидетельство того, что коммунистические государства реагируют на малейшие проявления инакомыслия грубой силой. Правозащитники видели узников, которых бросают в тюрьму за их убеждения. Католическая церковь видела союзника по борьбе с коммунистическим атеизмом. А Маргарет Тэтчер и Рональд Рейган увидели тут открывающуюся возможность, трещину в советской броне, несмотря на то что «Солидарность» боролась за те самые права, которые оба руководителя изо всех сил подавляли у себя на родине. Чем дольше продолжался период запрета, тем сильнее «Солидарность» окружали легенды и мифы.
В 1988 году первый страх перед жесткими мерами прошел, и польские рабочие снова устроили массовые забастовки. В этот момент экономика находилась в полном упадке, а в Москве правил новый, мягкий режим Михаила Горбачева, и коммунисты сдались. Они официально признали «Солидарность» и согласились провести досрочные выборы. «Солидарность» образовала два лагеря: кроме старого профсоюза появилось новое движение — «Гражданский комитет солидарности» — для участия в выборах. Оба эти крыла были тесно связаны: лидеры «Солидарности» стали кандидатами, их предвыборная платформа была туманной, и потому единственное представление о будущем под руководством «Солидарности» давала экономическая программа профсоюза. Сам Валенса не выставлял своей кандидатуры, желая оставаться главой профсоюза, но именно он был лицом кампании, проходившей под лозунгом: «С нами — надежнее»[528]. Результаты были позорными для коммунистов и триумфальными для «Солидарности»: кандидаты профсоюза претендовали на 261 место и заняли 260[529]. Валенса, маневрируя за кулисами, сумел поставить на пост премьер министра Тадеуша Мазовецкого. Этот редактор еженедельной газеты «Солидарности» не обладал харизмой Валенсы, но его считали интеллектуальным вождем движения.
Шок власти
Как уже поняли в Латинской Америке, авторитарные режимы обычно призывают демократию в тот самый момент, когда их экономические проекты готовы с шумом лопнуть. То же произошло и в Польше. Коммунисты десятилетиями разрушали экономику, совершая одну дорогостоящую ошибку за другой, так что страна оказалась на грани пропасти. «К несчастью для нас, мы победили!» — произнес Валенса свою знаменитую фразу, оказавшуюся пророчеством. Когда «Солидарность» пришла к власти, долги страны составляли 40 миллиардов долларов, инфляция достигла 600 процентов, угрожающе не хватало продовольствия, и появился черный рынок. Многие фабрики производили продукцию, которая за неимением покупателя была обречена портиться на складах [530]. На таком ужасающем фоне поляки встречали приход демократии. Наконец то к ним пришла свобода, но мало у кого было желание этому радоваться, потому что зарплаты людей ничего не стоили. Они проводили целые дни в очередях за хлебом и маслом, если по случаю эти продукты появлялись в магазине.
После триумфальной победы на выборах все лето правительство «Солидарности» провело в «параличе нерешительности». Быстрое падение старого порядка и внезапный поворот на выборах сами по себе были шоком: всего за несколько месяцев активисты «Солидарности» из подпольщиков, прячущихся от агентов тайной полиции, превратились в людей, которые выплачивают зарплату этим же агентам. И тотчас же они пережили новый шок, узнав, что денег на выплату зарплат недостаточно. Они мечтали строить экономику посткоммунистической эпохи, но столкнулись с куда более срочными задачами перед угрозой полного экономического краха и массового голода.
Лидеры «Солидарности» понимали, что экономику необходимо вырвать из жестких государственных тисков, но они не знали, чем их конкретно заменить. Боевые активисты движения могли увидеть тут возможность проверить свою экономическую программу: если превратить государственные фабрики в рабочие кооперативы, они могли получить новую экономическую жизнеспособность — управление рабочих должно быть эффективнее, тем более не надо будет содержать партийных бюрократов. Другие были сторонниками постепенного перехода, подобного тогдашним планам Горбачева в Москве, — постепенное расширение сфер, в которых действуют денежные законы спроса и предложения (все больше легальных магазинов и рынков такого рода), в сочетании с мощным государственным сектором по скандинавской модели социальной демократии.
Но, как и в странах Латинской Америки, Польше сначала надо было освободиться от давления долгов и получить помощь для преодоления текущего кризиса. Теоретически именно ради этого был основан МВФ — как стабилизационный фонд для предотвращения экономических катастроф. И никакое правительство в мире не заслуживало срочной помощи в такой мере, как правительство «Солидарности», которое только что сбросило гнет коммунистического режима, впервые за 40 лет существования Восточного блока. Несомненно, после бесконечных сетований периода холодной войны по поводу тоталитаризма за железным занавесом новые власти Польши могли рассчитывать на какую то помощь.
Но этой помощи им не предлагали. Теперь экономисты МВФ и Казначейства США, пропитанные идеологией чикагской школы, смотрели на проблемы Польши с точки зрения доктрины шока. Экономический крах и огромное бремя долгов в сочетании с замешательством на фоне молниеносной смены режима означали, что ослабленная Польша находится в идеальном положении для реализации радикальной программы шоковой терапии. И финансовые ставки в этом случае были выше, чем в Латинской Америке: Восточная Европа была неприкосновенной для западного капитализма, там еще просто не существовало потребительского рынка, достойного внимания. Практически все богатства страны находились в руках государства — главного кандидата на приватизацию. Потенциальные возможности быстрого получения прибыли для тех, кто придет первым, были просто невероятными.
МФВ верил в то, что чем хуже ситуация, тем с большей охотой новое правительство совершит переход к радикальному, ничем не ограниченному капитализму, и потому давал стране возможность все глубже погружаться в пучину долгов и инфляции. Белый дом под руководством Джорджа Буша старшего поздравил «Солидарность» с победой над коммунизмом, но дал ясно понять, что администрация ожидает от «Солидарности» возвращения долгов режима, который ставил членов этого профсоюза вне закона и бросал в тюрьмы, предложив в качестве помощи лишь 119 миллионов долларов — скудное пожертвование для страны, переживающей экономическую катастрофу и нуждавшейся в фундаментальных изменениях.
В этих условиях 34 летний Джефри Сакс стал советником «Солидарности». После своего успеха в Боливии Сакс достиг феерических высот. Изумленная тем, что он успел послужить шоковым терапевтом полудюжине стран, не оставляя преподавательской работы, газета Los Angeles Times назвала Сакса — до сих пор выглядевшего типичным гарвардским выпускником — «Индианой Джонсом экономики»[531].
Сакс начал работать в Польше еще до победы «Солидарности» на выборах по просьбе коммунистического правительства. Он начал с однодневной поездки для встречи с коммунистическим правительством и представителями «Солидарности». Человеком, который вовлек Сакса в это дело, был финансист и торговец валютой миллиардер Джордж Сорос. Сорос и Сакс вместе отправились в Варшаву. Последний вспоминает: «Я сказал представителям «Солидарности» и польскому правительству, что охотно помогу им справиться с углубляющимся экономическим кризисом»[532]. Сорос согласился оплатить расходы Сакса и его коллеги Дэвида Липтона — экономиста и сторонника свободного рынка, работавшего тогда в МВФ, — по организации постоянной миссии в Польше. И когда «Солидарность» победила на выборах, Сакс начал интенсивную работу с новым правительством.
Сакс был независимым человеком, не получавшим денег ни от МВФ, ни от правительства США, в глазах многих лидеров «Солидарности» он обладал почти мессианской властью. У него были связи на высшем уровне в Вашингтоне, и он пользовался легендарной репутацией, так что мог смягчить бремя долгов и открыть поток финансовой помощи, что было жизненно важно для нового правительства. Сакс заявил, что «Солидарность» может отказаться отдавать полученные в наследство долги, и выразил надежду, что сможет найти для поддержки Польши три миллиарда долларов — куда больше, чем предложил Буш [533]. Раньше Сакс уже помог Боливии получить ссуды МВФ на жилищное строительство и провести новые переговоры о долгах, так что не было оснований сомневаться в его обещаниях.
Но за эту помощь приходилось расплачиваться: чтобы получить доступ к его связям и влиянию, правительству сначала нужно было согласиться на «план Сакса», как его называли в польской прессе, то есть на шоковую терапию.
Эта программа была еще радикальнее, чем программа для Боливии: кроме мгновенного устранения контроля цен и отказа от субсидирования, план Сакса предусматривал распродажу государственных шахт, верфей и заводов, которые должны были перейти в частный сектор. Это полностью противоречило экономической программе «Солидарности», согласно которой собственниками должны были стать рабочие; и хотя лидеры движения уже перестали обсуждать спорные вопросы этой программы, она оставалась символом веры многих его членов. Сакс и Липтон за один вечер набросали план шоковой терапии для Польши. Он занимал 15 страниц и, по словам Сакса, был «первым примером всестороннего плана преобразования социалистической экономики в экономику рыночную»[534].
Сакс верил, что Польша должна совершить этот «скачок через пропасть между общественными строями», потому что ей, кроме всего остального, угрожала гиперинфляция. А в таком случае, говорил он, это станет «потрясением основ… чистой, ничем не смягченной катастрофой»[535].
Он провел несколько индивидуальных семинаров, объясняя свою программу (иногда они продолжались четыре часа), для главных лидеров «Солидарности», а также встречался с группами недавно избранных польских чиновников. Многим из руководителей «Солидарности» не нравились замыслы Сакса — это движение возникло в ответ на рост цен при коммунистах, а теперь Сакс предлагал его членам сделать то же самое, притом куда масштабнее. Он заверял, что они могут это совершить, потому что «"Солидарность» пользуется феноменальным доверием населения, что чрезвычайно важно»[536].
Лидеры «Солидарности» не хотели тратить кредит доверия на проведение программы, которая существенно пошатнет их положение, но годы, проведенные в подполье и тюрьмах, также поспособствовали их отчуждению от своего социального базиса. Как говорил редактор одной польской газеты Пшемыслав Вельгош, верхушка движения «полностью оторвалась от своих корней… их поддерживали не заводы и промышленные предприятия, но церковь»[537]. Кроме того, руководители отчаянно искали быстрого, хотя бы и болезненного, успеха, а Сакс предлагал им именно это. «Это подействует? Вот что я хотел бы знать. Это поможет?» — спрашивал Адам Мичник, один из самых знаменитых интеллектуалов «Солидарности». Сакс решительно отвечал: «Это надежно. Это подействует»[538].
Сакс настолько часто упоминал Боливию как пример для подражания, что поляки устали слышать об этой стране. «Я бы хотел увидеть Боливию, — говорил тогда один из лидеров «Солидарности» журналисту. — Не сомневаюсь, что это прекрасная экзотическая страна. Но я не хочу видеть Боливию здесь». Лех Валенса проникся ненавистью к Боливии, как он в том признался Гонсало Санчесу де Лосада (Гони), встретившись с ним многие годы спустя на саммите, когда они оба были президентами. «Он подошел ко мне, — вспоминает Гони, — и сказал: «Я всегда мечтал встретить человека из Боливии, особенно боливийского президента, потому что нас постоянно заставляли глотать горькое лекарство, напоминая, что это необходимо, потому что так делала Боливия. Теперь я вижу, что вы не какой–то ужасный тип, но в те времена я вас ненавидел"»[539].
Когда Сакс рассказывал о Боливии, он забыл упомянуть о том, что для проведения шоковой терапии правительству понадобилось ввести чрезвычайное положение и дважды похитить и заключить в тюрьмы лидеров профсоюзов — точно так же, как действовала тайная полиция коммунистической партии, которая совсем недавно, на фоне чрезвычайного положения, хватала и бросала в тюрьмы лидеров «Солидарности».
И как многие сегодня вспоминают, еще соблазнительнее звучали слова Сакса о том, что, если Польша последует его совету, она перестанет быть исключением и превратится в «нормальную европейскую страну». Если Сакс прав и они быстро станут страной вроде Франции или Германии, просто отказавшись от старых государственных структур, то почему не согласиться на муки? Зачем пытаться менять то, что развалится, или зачем искать какой–то третий путь, когда есть способ моментально превратиться в Европу? Сакс предсказывал, что шоковая терапия вызовет «краткосрочные беспорядки» при взлете цен. «Но когда цены стабилизируются, народ поймет, где он находится»[540].
Сакс установил тесный контакт с новым польским министром финансов Лешеком Бальцеровичем, экономистом Высшей школы планирования и статистики в Варшаве. Когда он получил свое назначение, мало кто знал о его политических предпочтениях (все экономисты в то время считались социалистами), но вскоре стало понятно, что он причислял себя к «чикагским мальчикам» — он изучал нелегальный польский перевод «Свободы выбора» Фридмана. Как говорил Бальцерович, «это помогало мне и многим другим мечтать о будущей свободе во времена коммунистического режима»[541].
Фундаменталистская версия капитализма Фридмана резко отличалась от того, что обещал своей стране Лех Валенса тем летом. Он продолжал уверять, что Польша пойдет третьим путем. Он описывал этот путь в интервью Барбаре Уолтере как «смесь… Это не капитализм. Это система, превосходящая капитализм, которая отвергает всякое зло капитализма»[542].
Многие думали, что внезапное озарение от Сакса и Бальцеровича, которое они рекламировали, было мифом, что шоковая терапия не вернет Польшу к здоровому и нормальному состоянию, только увеличит нищету и промышленную разруху. «Это бедная слабая страна. Мы не сможем перенести дополнительный шок», — говорила врач и поборник сильной системы здравоохранения корреспонденту газеты New Yorker Лоренсу Уэшлеру [543].
Прошло три месяца после исторической победы на выборах, которая превратила лидеров «Солидарности» из стоящих вне закона людей в законодателей, но мучительные споры о будущем продолжались. А страна с каждым днем все глубже погружалась в экономическую катастрофу.
В глубокой нерешительности
12 сентября 1989 года премьер министр Польши Тадеуш Мазовецкий предстал перед недавно избранным парламентом. Верхушка «Солидарности» наконец решила, что делать с экономикой, но лишь немногие знали об окончательном варианте: будет ли принят план Сакса, план постепенного развития, выдвинутый Горбачевым, или возобладает идея рабочих кооперативов.
Мазовецкий собрался оповестить страну об этом решении, но его историческая речь, когда он должен был ответить на животрепещущие вопросы, была прервана. Он стал раскачиваться, держался за кафедру и, по словам очевидца, «побледнел, не мог дышать и прошептал: «Мне плохо"»[544]. Помощники вывели его из комнаты, а 415 депутатов недоуменно перешептывались. Это сердечный приступ? Или его отравили? И кто: коммунисты или американцы?
Этажом ниже врачи осматривали Мазовецкого и снимали кардиограмму. Они не нашли сердечного приступа или признаков отравления. Премьер министр страдал от «острого переутомления»: слишком мало сна и слишком много стресса. Через час он вошел в парламент, мучимый неуверенностью, и его встретили аплодисментами. «Простите, пожалуйста, — сказал Мазовецкий. — Состояние моего здоровья соответствует состоянию польской экономики»[545].
И затем прозвучало решение: переутомленной польской экономике назначено лечение в виде радикальной шоковой терапии, куда входит «приватизация государственной промышленности, создание фондового рынка и капиталистического рынка, конвертируемая волюта и переход от тяжелой промышленности к производству товаров потребления», а также «снижение бюджетных расходов» — и все это как можно скорее и сразу [546].
Если мечта «Солидарности» началась с Валенсы на стальной ограде Гданьска, то закончилась она, когда Мазовецкий дал согласие на проведение шоковой терапии. Это решение в итоге опиралось на деньги. Члены «Солидарности» сохраняли верность идее кооперативной экономики, но лидеры думали, что сейчас важнее освободиться от долгов коммунистов и достичь стабилизации национальной валюты. Как тогда говорил Хенрик Вуек, один из главных сторонников польских кооперативов, «если бы у нас было достаточно времени, мы могли бы осуществить нашу мечту. Но времени у нас не было»[547]. Сакс мог достать деньги. Он помог Польше договориться с МВФ о смягчении условий возврата долгов и добился выдачи одного миллиарда долларов на стабилизацию валюты — но все это, особенно помощь МВФ, включало жесткие условия: «Солидарность» обязана была подчиниться программе шоковой терапии.
Польша стала классическим примером теории кризиса Фридмана: дезориентация в связи с быстрой сменой режима и в сочетании с острой тревогой перед лицом экономической катастрофы делали обещание о быстром и волшебном исцелении (хотя бы иллюзорном) слишком заманчивым, чтобы от него отказаться. Халина Бортновска, активистка движения за права человека, описывала молниеносные изменения того периода как «отличие собачьей жизни от жизни человека, так мы это тогда ощущали… и можно было наблюдать почти психотические реакции. Люди уже не действовали в собственных интересах, они были настолько дезориентированы, что не знали — или их это не волновало, — в чем заключаются их интересы»[548].
Министр финансов Бальцерович сознательно опирался на чрезвычайные условия — это позволяло ему преодолевать сопротивление оппозиции, как это делается при любых шоковых программах. Он объяснял, что можно провести мероприятия, и по форме, и по содержанию противоположные программе «Солидарности», потому что Польша находилась в ситуации «чрезвычайных мер». Он говорил, что это состояние давало короткую паузу, в которой правила «нормальной политики» (совещания, обсуждения, споры) не работают, другими словами, это как место вне демократии внутри демократии [549].
«Чрезвычайные меры, — сказал он, — это по определению период разрыва в истории страны. Это период глубокого экономического кризиса, или развал прежней организации, или освобождение от внешнего гнета (либо конец войны). В Польше 1989 года все эти три явления сошлись в одной точке»[550]. В силу чрезвычайных обстоятельств министр мог обойти обычный процесс переговоров и «радикальным образом ускорить юридические процедуры», чтобы ввести программу шоковой терапии [551].
В начале 1990‑х теория «чрезвычайных мер» Бальцеровича привлекала внимание вашингтонских экономистов. Это неудивительно — через два месяца после того, как Польша дала согласие на шоковую терапию, случилось нечто, что изменило ход истории и сделало из Польши важнейший образец для подражания. В ноябре 1989 года, ко всеобщей радости, пала Берлинская стена, и в городе начался праздник новых возможностей: на булыжниках рисовали символ MTV, как будто восточный Берлин стал лицевой стороной Луны. В тот момент казалось, что весь мир устремляется к светлому будущему, подобно Польше: Советский Союз был на грани распада, апартеид в Южной Африке подходил к концу, в Латинской Америке, Восточной Европе и Азии авторитарные режимы разваливались один за другим, заканчивались длительные войны от Намибии до Ливана. Повсюду умирали старые режимы, и им на смену приходили новые.
В течение нескольких лет казалось, что полмира находится в ситуации «чрезвычайных мер», или в ситуации «перехода», как было принято говорить об освободившихся странах в 90‑е годы, — подвешенных в экзистенциальной неопределенности между прошлым и будущим. По словам Томаса Кэротерса, возглавлявшего в правительстве США так называемую систему поддержки демократии, «в первой половине 1990‑х количество «стран в ситуации перехода» резко увеличилось: их стало около сотни (примерно 20 – в Латинской Америке, 25 – в Восточной Европе и бывшем Советском Союзе, 30 – в южной части Африки, 10 – в Азии и 5 — на Ближнем Востоке), и в них совершался резкий переход от одной модели к другой»[552].
Тогда многие думали, что этот поток, смывающий реальные и метафорические барьеры, положит конец ортодоксальным идеологиям. Страны, освободившиеся от борьбы сверхдержав и необходимости выбирать между этими полюсами, теперь, наконец, могли брать лучшее из обеих систем и создать смесь политической свободы и экономической защиты. По словам Горбачева, «многие десятилетия под гипнозом догматов и учебников оставили свой отпечаток. Сегодня мы хотим жить в духе подлинного творчества»[553].
Чикагская школа открыто возмущалась, слушая разговоры о таких смешанных подходах. Польша ясно показала, что хаотичный переход открывал возможности для решительных мужчин, которые быстро производили радикальные преобразования. И теперь настал момент для обращения бывших коммунистических стран в веру Фридмана, а не в веру Кейнса, представлявшую собой компромисс. Как заявлял Фридман, трюк был в том, что настоящие чикагцы были готовы предложить свои рецепты, пока люди задают вопросы и готовы прислушиваться к советам.
Воодушевляющая встреча адептов шоковой теории состоялась насыщенной событиями зимой 1989 года; естественно, она проходила в Чикагском университете. Поводом для этого было выступление Фрэнсиса Фукуямы под названием «Мы достигли конца истории?» (The End of History?). Для Фукуямы, в дальнейшем ведущего политического советника Госдепартамента США, стратегия защиты свободного капитализма была совершенно ясной: не о чем дебатировать со сторонниками третьего пути, вместо этого нужно провозгласить свою победу. Фукуяма был убежден, что не нужно отказа от крайностей, не нужно лучших качеств обоих миров или сглаживания противоречий. Как он сказал слушателям, падение коммунизма ведет «не к «концу идеологии» или слиянию капитализма и социализма… но к безусловной победе экономического и политического либерализма». Закончилась не идеология, а «история как таковая»[554].
Выступление финансировал Джон М. Олин, давний спонсор идеологического крестового похода Фридмана и банковский воротила мозговых центров правых [555]. Это выступление придало новую силу тезису Фридмана о том, что свободные люди неотделимы от свободного рынка. Фукуяма расширил его пределы, заявив, что неограниченный рынок в экономике в сочетании с либеральной демократией в политике представляют собой «конечный результат идеологического развития человечества… окончательную форму правления»[556]. Демократия и радикальный капитализм связаны друг с другом, более того, они вплетены в саму ткань современности, прогресса и реформ. По словам Фукуямы, те, кто против этого слияния, не просто ошибаются, они «все еще в истории» как люди, оставшиеся на земле после призвания праведников на небо для небесного существования «после истории»[557].
Этот аргумент был прекрасным примером отработанного чикагской школой движения в обход демократии. Подобно тому как МВФ потихоньку проталкивал приватизацию и вводил «свободный рынок» в странах Латинской Америки и Африки под видом экстренных мер «стабилизации», Фукуяма хотел ввести этот весьма сомнительный пункт в повестку движения за демократию, охватившего весь мир от Варшавы до Манилы. Фукуяма верно заметил, что у народов возникло непреодолимое общее стремление добиться права на демократическое самоуправление, но только в пылких фантазиях Госдепартамента это стремление к демократии могло сопровождаться желанием создать экономическую систему, которая отказывается от защиты труда и вызывает массовые увольнения.
Если и существовал какой–то подлинный консенсус, то он касался иного: народы, освободившиеся от левых или правых диктатур, понимали под демократией право самим принимать все важнейшие решения, а не чью то идеологию, в одностороннем порядке навязанную силой. Другими словами, универсальный принцип, который Фукуяма называл «властью народа», включал в себя власть народа выбирать, как распределять богатства в своей стране, начиная от участи государственных компаний и кончая фондами для школ и больниц. И по всему миру народ был готов использовать завоеванную демократию для того, чтобы наконец то стать автором судьбы своей собственной страны.
В 1989 году мировая история приняла новое направление — это был период подлинной открытости и новых возможностей. И не случайно Фукуяма со своего кресла в Государственном департаменте именно в этот момент объявил о том, что книга истории закрыта. Не случайно также Всемирный банк и МВФ объявили о «вашингтонском консенсусе» в очевидном желании закрыть все дискуссии и дебаты об экономических программах, за исключением готового набора шагов по введению свободного рынка. Это была стратегия сдерживания демократии, позволявшая преодолеть стремление к самоопределению без шаблонов, которое всегда было главной угрозой для крестового похода чикагской школы.
Шок на площади Тяньаньмэнь
Очень скоро одна страна дискредитировала предсказания Фукуямы. Это был Китай. Фукуяма произнес свою речь в феврале 1989 года, а два месяца спустя в Пекине движение за демократию привело к массовым протестам и сидячим демонстрациям на площади Тяньаньмэнь. Фукуяма уверял, что демократия и «реформы свободного рынка» — двойники, которых невозможно разделить. Однако в Китае именно такое разделение и происходило: правительство навязывало реформы по отказу от контроля над ценами и зарплатами для расширения зоны свободного рынка и жестко противостояло тем, кто призывал к проведению выборов и обретению гражданских свобод. А демонстранты, со своей стороны, требовали демократии, но многие из них выступали против стремления государства ввести неограниченный капитализм, хотя при освещении событий в западной прессе этому факту уделяли слишком мало внимания. В Китае демократия и экономика чикагской школы вовсе не шли рука об руку, они находились по разные стороны баррикад, воздвигнутых на площади Тяньаньмэнь.
В начале 1980‑х китайское правительство под руководством Дэн Сяопина изо всех сил стремилось к тому, чтобы их страна не повторила судьбу Польши, где недавно рабочим позволили создать независимое движение, которое бросило вызов основанной на власти монополии партии. При этом китайские лидеры не собирались защищать государственные фабрики и колхозы, на которых держалось коммунистическое государство. На самом деле Дэн с энтузиазмом стремился осуществить переход к корпоративной экономике — так что в 1980 году правительство даже пригласило в Китай Милтона Фридмана, который обучал основам теории свободного рынка сотни ведущих государственных служащих, профессоров и экономистов партии. «Все гости должны были предъявить пригласительные билеты», — вспоминал Фридман о своей аудитории в Пекине и Шанхае. Его главная идея сводилась к тому, «насколько лучше обычным людям жить при капитализме, чем в коммунистических странах»[558]. Он ссылался на пример Гонконга, зоны чистого капитализма, вызывавшей восхищение Фридмана своим «динамичным и новаторским характером, который породили личная свобода, свободная торговля, низкие налоги и минимальное вмешательство со стороны правительства». И заявил, что, хотя Гонконг и не имеет демократии, он свободнее Соединенных Штатов, потому что его правительство меньше вмешивается в экономику [559].
Такое представление о свободе, где политические свободы вторичны и даже не являются необходимостью по сравнению со свободой торговли, в полной мере соответствовало планам Политбюро КНР. Партия стремилась открыть экономику для частной собственности и потребительства, не отказываясь от своей власти. Кроме всего прочего, такой план давал надежду, что при распродаже государственной собственности партийным чиновникам и их родственникам достанутся лучшие куски и они будут получать наибольшие доходы. Согласно этой модели «перехода» те же люди, что контролировали государство при коммунизме, будут его контролировать и при капитализме, одновременно наслаждаясь заметным улучшением уровня своей жизни. Модель китайского правительства напоминала не модель Соединенных Штатов, а то, что происходило в Чили при Пиночете: свободный рынок в сочетании с авторитарным политическим контролем и жесткими репрессивными мерами.
С самого начала Дэн понимал, что репрессии тут должны играть ключевую роль. При Мао государство жестко контролировало народ, расправляясь с противниками и посылая студентов на перевоспитание. Но репрессии Мао проводились во имя рабочих и против буржуазии, теперь же партия намеревалась провести собственную контрреволюцию и потребовать от рабочих отказаться от своих привилегий и мер социальной защиты, чтобы меньшинство могло получать огромные доходы. Это было непростой задачей. Поэтому, когда в 1983 году Дэн открыл страну для странных инвесторов и упразднил часть программ, направленных на защиту рабочих, он одновременно приказал создать Народную вооруженную полицию численностью 400 тысяч человек — новое подразделение для подавления беспорядков и всякого рода «экономических преступлений» (сюда относились забастовки и протесты). Как говорит историк, занимавшийся Китаем, Морис Мейснер, «Народная вооруженная полиция имела в своем арсенале американские самолеты и электрошоковые устройства для скота». А «некоторые ее подразделения ездили в Польшу, чтобы обучаться подавлению беспорядков», где они осваивали тактики, применявшиеся в Польше в период введения военного положения против «Солидарности»[560].
Многие из реформ Дэна были успешны и пользовались популярностью: крестьяне получили больше свободы, а в городах возродилась торговля. Но в конце 80‑х Дэн проводил крайне непопулярные, особенно среди рабочих в городах, преобразования: он отменил контроль над ценами, в результате чего они резко подскочили, и упразднил программы по защите труда, что породило толпы безработных, таким образом в новом Китае между победителями и проигравшими возникла глубокая пропасть. В 1988 году партия столкнулась с сильной реакцией и была вынуждена отказаться от части своих реформ по либерализации цен. Народный гнев вызывали также коррупция и кумовство в партии. Многие граждане Китая стремились к увеличению свободы рынка, но «реформа» все больше походила на заговор партийных чиновников, превратившихся в магнатов бизнеса, так как многие из них незаконно присваивали себе активы, которыми они же раньше управляли в качестве бюрократов.
Когда этот эксперимент свободного рынка был в полном разгаре, в Китай снова пригласили Милтона Фридмана — как раньше «чикагские мальчики» и «пираньи» призвали его на помощь в 1975 году, когда их программа вызвала народное возмущение в Чили [561]. Визит на высшем уровне всемирно известного «гуру капитализма» был необходимой поддержкой для китайских реформаторов.
Когда Фридман и его жена Роуз прибыли в Шанхай в сентябре 1988 года, они поразились тому, что Китай за такой короткий срок стал выглядеть подобно Гонконгу. Несмотря на широкое недовольство народных масс, все, что они видели, подтверждало «их веру в силу свободного рынка». Фридман вспоминал о том моменте как о «периоде величайших надежд в процессе китайского эксперимента».
В присутствии официальных государственных СМИ состоялась двухчасовая встреча Фридмана с Чжао Цзыяном, Генеральным секретарем Коммунистической партии, а также с Цзян Цзэминем, тогда секретарем партии Шанхайского комитета, позднее ставшим президентом Китая. Фридман дал Цзыяну совет, подобный тому, что он дал Пиночету, когда реформы в Чили забуксовали: не уступать чужому давлению и смотреть правде в глаза. «Я подчеркнул важность приватизации и свободного рынка, а также проведения либерализации одним ударом», — вспоминал Фридман. В памятной записке Генеральному секретарю Коммунистической партии он утверждает, что нужно больше, а не меньше шоковой терапии. «Первые шаги реформ в Китае обернулись огромным успехом. Китай может продвинуться еще дальше, если еще сильнее будет полагаться на свободный частный рынок»[562].
Вскоре после возвращения в США Фридман, вспоминая, с какой горячей критикой на него набросились, когда он давал советы Пиночету, написал «из чистого коварства» письмо издателю одной студенческой газеты, обвинив своих критиков в наличии двойных стандартов. Он сообщил, что недавно провел 12 дней в Китае, где «преимущественно был гостем правительственных организаций» и встречался с руководителями Коммунистической партии на высшем уровне. Однако эти встречи, указывал Фридман, не породили возмущенных протестов правозащитников из американских университетских кампусов. «Так случилось, что я давал те же самые советы как Чили, так и Китаю». И в заключение он задал саркастический вопрос: «Теперь мне пора готовиться к шквалу протестов за то, что я согласен давать советы столь ужасному правительству?»[563]
Несколько месяцев спустя это дьявольское письмо стало восприниматься зловеще, поскольку китайское правительство начало применять многие печально известные действия Пиночета.
Путешествие Фридмана не принесло желанных результатов. Фотографии в официальных газетах, где Фридман благословляет китайских партийных бюрократов, не добавили доверия публики к этим мероприятиям. На протяжении следующих месяцев протесты стали решительнее и радикальнее. И самым главным символом оппозиции стали демонстрации студентов на площади Тяньаньмэнь. В международной прессе эти исторические протесты практически всегда изображают как столкновение современных студентов идеалистов, мечтающих о демократических свободах западного типа, с авторитарной старой гвардией, стоящей на защите коммунистического государства. Но недавно появилась иная интерпретация событий на площади Тяньаньмэнь, которая опровергает официальную версию и показывает, какую важную роль во всей этой истории сыграли идеи Фридмана. Эту альтернативную версию, среди прочих авторов, выдвинул Ван Хуэй, один из организаторов протестов 1989 года, а сегодня интеллектуальный вождь направления, которое в Китае называют «новыми левыми». В его книге 2003 года «Новый порядок в Китае» (China's New Order) Ван говорит, что протест охватил широкие слои китайского общества — не только элиту в лице студентов университета, но и рабочих с фабрик, представителей мелкого бизнеса и учителей. И, как он вспоминает, этот протест вырос из недовольства «революционными» экономическими преобразованиями Дэна, благодаря которым зарплаты уменьшились, цены поднялись и возник «кризис массовых увольнений и безработицы»[564]. По словам Вана, «эти изменения породили в 1989 году мобилизацию общества»[565].
Демонстрации не были направлены против экономической реформы как таковой, но против того, что реформы проводились в стиле Фридмана: очень быстро, безжалостно и самым антидемократичным образом. По словам Вана, протестующие требовали провести выборы и дать народу свободу слова, но эти требования были тесно связаны с недовольством экономикой. Призывать к демократии их заставлял тот факт, что партия внедряла реформы революционного масштаба, совершенно не считаясь с народным мнением. И потому, пишет он, «многие требовали демократизации, чтобы можно было контролировать справедливое проведение реформы и перераспределение общественных благ»[566].
Эти требования поставили Политбюро перед выбором. И это не был выбор между демократией и коммунизмом или между «реформой» и «старой гвардией», как его часто изображают. Это был более сложный расчет: должен ли партийный бульдозер продолжать двигаться к свободному рынку прямо по телам протестующих? Или же следует уступить их требованиям и ввести демократию и отказаться от монополии на власть, что существенно задержит темпы реализации экономической программы?
Некоторые внутрипартийные реформаторы свободного рынка, включая Чжао Цзыяна, склонялись к игре в демократию, полагая, что можно совместить экономические и политические реформы. Но самые влиятельные члены партии не соглашались рисковать. И решение было принято: государство защитит свои экономические «реформы», подавив сопротивление демонстрантов.
Это ясно дали понять всем 20 мая 1989 года, когда правительство Китайской Народной Республики ввело военное положение. 3 июня танки Народной армии освобождения двинулись на протестующих, без разбора стреляя в толпу. Солдаты ворвались в автобусы, где укрывались демонстранты студенты, и начали избивать их палками; новые подразделения прорвались сквозь баррикады, окружающие площадь Тяньаньмэнь, и захватили организаторов. Одновременно подобные операции проходили по всей стране.
Достоверные данные о том, сколько людей убили и ранили в те дни, никогда не публиковались. Партия говорит о нескольких сотнях, по свидетельству очевидцев тех событий могло быть от 2000 до 7000 убитых, а раненых до 30 тысяч. За этим последовала национальная охота на ведьм — на всех оппонентов и критиков режима. Около 40 тысяч человек были задержаны, тысячи брошены в тюрьмы и многие — вероятно, сотни — были казнены. Как и в Латинской Америке, главные репрессии обрушились на рабочих заводов, которые представляли основную угрозу капитализму без ограничений. «Большинство арестованных и практически все казненные были рабочими. Широко известно, что для запугивания населения арестованных систематически избивали и пытали», — пишет Морис Мейснер [567].
Как правило, западная пресса видела в этой бойне очередной пример жестокости коммунизма: как раньше Мао сурово расправлялся с врагами во время культурной революции, так сейчас Дэн, «пекинский мясник», раздавил своих критиков перед гигантским портретом Мао. Заголовок в Wall Street Journal гласил: «Жестокие меры угрожают поступи десятилетних реформ в Китае» — как будто Дэн был противником, а не горячим поборником этих реформ, определявшим их дальнейшее распространение [568].
Через пять дней после кровавого разгрома демонстрации Дэн обратился к народу с речью, которая ясно показала всем, что он защищает не коммунизм, а капитализм. Китайский лидер назвал протестующих «огромным скоплением отбросов общества», а затем заверил, что партия намерена продолжать экономическую шоковую терапию. «Другими словами, это было испытание, с которым мы справились, — заявил Дэн и добавил: — Может быть, это неприятное событие позволит нам продолжать реформы и политику открытых дверей, делая это еще с большим постоянством, лучше, даже быстрее… Мы не совершили ошибки. Четыре кардинальных принципа экономических реформ не содержат ошибок. Если с ними что–то неладно, то только одно: эти принципы не внедрялись с нужным усердием»[569].
Орвилл Шелл, специалист по Китаю и журналист, так изложил суть выбора, который сделал Дэн Сяопин: «После бойни 1989 года он сообщил, что экономические реформы не будут остановлены, вместо этого будут остановлены реформы политические»[570].
Перед Дэном и другими членами Политбюро теперь открывались безграничные возможности свободного рынка. Как террор Пиночета расчистил улицы для революционных перемен, так и Тяньаньмэнь проложила путь к радикальным преобразованиям, которым не угрожала опасность народного возмущения. Если жизнь крестьян и рабочих станет тяжелее, им придется это молча принять либо столкнуться с угрозой армии и тайной полиции. И таким образом угрожая обществу террором, Дэн смог осуществить свои самые масштабные реформы.
До бойни на площади ему приходилось откладывать наиболее болезненные меры — через три месяца он применил их, включая несколько рекомендаций Фридмана, в том числе по отмене регулирования цен. По мнению Вана Хуэя, в этом и лежит очевидная причина того, что «рыночные реформы, которые невозможно было провести в конце 80‑х, вдруг быстро осуществились после событий 1989 года», поскольку, пишет он, «насилие 1989 года позволило протестировать социальный сдвиг, произведенный этим процессом, и в результате наконец появилась новая система цен»[571]. Другими словами, шок бойни сделал возможным применение шоковой терапии.
Через три года после кровавой бойни Китай открыл границы для иностранных инвесторов, создав по стране сеть открытых экономических зон. Объявив об этих новых инициативах, Дэн напомнил стране, что «при необходимости все возможные средства будут задействованы для устранения беспорядков в будущем, как только они возникнут. Может быть введено военное положение или даже приняты более суровые меры»[572].
Именно эта волна реформ превратила Китай в потогонное предприятие для всего мира, где практически каждая транснациональная корпорация нашей планеты предпочитает размещать свои фабрики, а рабочих нанимают по контракту. Ни одна страна не предоставляет столь выгодных условий, как Китай: низкие налоги и тарифы, коррумпированные чиновники и, что всего важнее, низкооплачиваемая рабочая сила в огромном количестве — люди, которые еще много лет не осмелятся требовать достойной оплаты или защиты труда, боясь повторения невообразимого ужаса 1989 года.
И иностранные инвесторы, и партия на этом во многом выиграли. Согласно исследованию 2006 года 90 процентов китайских миллиардеров (подсчет велся в китайских юанях) — это дети чиновников Коммунистической партии. Около 2900 этих отпрысков коммунистов, которых называют «князьками», сосредоточили в своих руках 260 миллиардов долларов [573]. Это отражение корпоративистского государства, впервые возникшего в Чили при Пиночете: нечеткие границы между корпоративной и политической элитами, которые своей общей властью подавляют рабочих как организованную политическую силу. Сегодня это сотрудничество проявляется в том, как международные СМИ и технологические корпорации помогают китайскому государству осуществлять слежку за своими гражданами или позволяют сделать так, что студент, набрав в поисковике в Интернете слова «бойня на площади Тяньаньмэнь» либо слово «демократия», не найдет ни одного документа. «Создание сегодняшнего рыночного общества, — пишет Ван Хуэй, — не было результатом цепочки случайных событий, но скорее всего — итогом государственного вмешательства с применением насилия»[574].
События на площади Тяньаньмэнь продемонстрировали яркое сходство между тактикой авторитарных коммунистов и капитализмом чикагской школы — желание избавиться от всех оппонентов, подавить всякое сопротивление и начать все заново.
Несмотря на тот факт, что кровавая бойня произошла всего через несколько месяцев после того, как Фридман советовал китайским чиновникам продолжать внедрение мучительной и непопулярной программы свободного рынка, на Фридмана не обрушился «шквал протестов за то, что тот согласен давать советы столь ужасному правительству». И, как обычно, он не видел никакой связи между своими советами и насилием, которое потребовалось применить для их реализации. Осуждая Китай за репрессивные меры, Фридман продолжал видеть в этой стране пример «эффективного воздействия свободного рынка на развитие как благосостояния, так и свободы»[575].
По странному совпадению бойня на площади Тяньаньмэнь произошла в тот же день, что и историческая победа «Солидарности» на выборах в Польше, — 4 июня 1989 года. Это были два очень разных опыта применения доктрины шока. Обе страны стремились применить шок, но боялись осуществить преобразования в пользу свободного рынка. В Китае, где государство без стеснения использовало террор, пытки и убийства, результат — с точки зрения рынка — оказался просто блестящим. В Польше, где применялся лишь шок экономического кризиса и быстрого изменения — без прямого насилия, — действие шока скоро затухло, и результаты оказались куда менее однозначными.
Шоковая терапия в Польше была применена после выборов, но она оказалась насмешкой над демократией, поскольку прямо противоречила желаниям подавляющего большинства избирателей, которые отдали свои голоса «Солидарности». Даже в 1992 году 60 процентов поляков все еще возражали против приватизации тяжелой промышленности. Оправдывая эту непопулярную меру, Сакс заверял, что другого пути не существует, сравнивая себя в этой ситуации с хирургом скорой помощи: «Когда больной поступает в критическом положении и его сердце останавливается, вы вскрываете грудину, не думая о том, какие останутся шрамы. Важно только одно — чтобы сердце начало снова биться. И у вас все в крови. Но другого выбора просто нет»[576].
Когда же поляки пришли в себя после первой хирургической операции, они начали задаваться вопросами по поводу врача и его лечебных процедур. Сакс предсказывал, что шоковая терапия в Польше вызовет «временные неполадки», но он оказался неправ. Она вызвала полную экономическую депрессию: через два года после начала реформ уровень промышленного производства снизился на 30 процентов. Когда правительство уменьшило расходы и открыло границы для дешевых импортных продуктов, возникла массовая безработица, достигшая к 1993 году в некоторых районах 25 процентов — катастрофического уровня для страны, где при коммунизме, несмотря на все его злоупотребления и жестокости, официально безработицы не было вообще. Даже когда снова появились признаки экономического роста высокий уровень безработицы сохранился. По последним данным Всемирного банка, уровень безработицы в Польше равен 20 процентам — это самый высокий показатель в Европейском Союзе. Для людей моложе 24 лет ситуация еще хуже: 40 процентов молодых поляков в 2006 году не имели работы, что вдвое выше средней цифры по Евросоюзу. И особенно яркими являются показатели бедности: в 1989 году 15 процентов поляков жили за чертой бедности, к 2003 году их уже оказалось 59 процентов [577]. Шоковая терапия, которая упразднила охрану труда и вызвала удорожание повседневной жизни, вовсе не помогла Польше стать одной из «нормальных» европейских стран (с их сильными законами о труде и щедрой социальной помощью), но в ней возникло такое же неравенство, как и во всех странах, где контрреволюция прошла успешно, от Чили до Китая.
И тот факт, что именно «Солидарность», партия польских рабочих, ввела меры, из–за которых общество расслоилось, вызвал разочарование и породил цинизм и злость, которые до сих пор не проходят. Сегодня лидеры «Солидарности» часто отрекаются от своих социалистических корней, напрмер, Валенса заверяет, что еще в 1980 году он «собирался строить капитализм». Кароль Модзелевский, активист и интеллектуальный лидер «Солидарности», который провел в коммунистической тюрьме восемь с половиной лет, на это гневно возражал: «Я бы не согласился сидеть в тюрьме не то что восемь с половиной лет, но хотя бы месяц или одну неделю ради капитализма»[578].
Первые полтора года правления «Солидарности» рабочие верили своим героям, которые уверяли, что это временные трудности, необходимый этап на пути вхождения Польши в современную Европу. Несмотря на широкий рост безработицы, они почти не бастовали и терпеливо ждали, когда же шоковая терапия окажет свое лечебное действие. Однако обещанное выздоровление все не приходило, по крайней мере в отношении занятости, так что члены «Солидарности» сами недоумевали: каким образом их движение сделало в стране жизнь хуже, чем при коммунизме? «Солидарность защищала меня в 1980 году, когда я создал профсоюзный комитет, — говорил 41 летний строительный рабочий. — Но когда я обратился к ним за помощью в этот раз, мне сказали, что я должен потерпеть ради реформ»[579].
После 18 месяцев «чрезвычайных мероприятий» в Польше люди, которые были социальной основой «Солидарности», решили, что с них хватит и пора приостановить эксперимент. Резкое разочарование отражало растущее число забастовок: в 1990 году, когда рабочие еще доверяли «Солидарности», их было лишь 250; к 1992 году их количество выросло до 6000[580]. Под таким давлением снизу правительство вынуждено было замедлить ход своих самых смелых приватизационных планов. К концу 1993 года — в этом году произошло почти 7500 забастовок — 62 процента промышленности Польши все еще оставалось в руках государства [581].
Поскольку польским рабочим удалось приостановить радикальную приватизацию страны, ситуация на фоне реформ, при всей ее тяжести, оказалась лучше, чем могла быть. Волна забастовок, без сомнения, позволила сохранить сотни тысяч рабочих мест, которые были бы упразднены, если бы эти признанные неэффективными предприятия закрыли или продали частным лицам. Любопытно, что тогда же в польской экономике начался быстрый рост, а это, по словам бывшего члена «Солидарности» экономиста Тадеуша Ковалика, доказывало «очевидную неправоту» тех, кто уверял, что государственные предприятия неэффективны и архаичны.
Польские рабочие выражали недовольство своим бывшим союзником «Солидарностью» не только посредством забастовок, они использовали демократию, за которую боролись, чтобы решительно наказать эту партию и ее некогда столь любимого всеми лидера Леха Валенсу на избирательных участках. Это ярко показали выборы 19 сентября 1993 года, когда коалиция левых партий (куда входили и члены бывшей правящей Коммунистической партии, переименованной в Левый демократический альянс) получила 66 процентов мест в парламенте. К тому времени сама «Солидарность» раскололась на несколько враждующих фракций. Профсоюзная партия набрала 5 процентов голосов, утратив статус официальной партии в парламенте, а новая партия под предводительством премьер министра Мазовецкого набрала 10,6 процента. Это было решительным отказом от шоковой терапии.
Однако в последующие годы, когда десятки новых стран мучительно проводили экономические реформы, обо всех этих неудобных подробностях — забастовках, поражении на выборах, отказе от первоначальной программы — забыли. Вместо этого на Польшу указывали как на пример и доказательство того, что радикальный переворот в пользу свободного рынка может совершиться демократическим и мирным путем.
Но, как и многие другие истории о странах в переходном состоянии, эта была тоже по преимуществу мифом. Если же говорить правду, то в Польше демократия на улицах и в избирательных участках служила орудием борьбы против «свободного рынка». В то же время в Китае, где движение к радикальному капитализму раздавило гусеницами демократию на площади Тяньаньмэнь, шок и террор обернулись самым выгодным и стабильным потоком инвестиций в современной истории. Это еще одно чудо, порожденное кровавой бойней.