Дол Заповедный — страница 2 из 18

Они свернули с дороги, миновали кусты. Межой пересекли вспаханное под озимь поле. Прошли еще с версту, впереди стеной встал лес. Поверх его черных зубцов высунул острые рожки месяц.

Мужик схватил своего спутника за руку:

— Постой. Ты куда меня ведешь? Ты кто? Откуда? Что-то тебя в наших местах я не помню. Хоть имя-то скажи.

— Скажу, все скажу. А веду, чтоб дух перевел. От страха остыл. А как остынешь — и ступай. Иди себе по зорьке на все четыре стороны. Бог милостив — и домой придешь. Авось, и ироды тебя искать перестанут, пока что. Зовут же меня Ефрем. А прозвище — Ворон.

Мужик со страхом посмотрел сбоку. От месяца уже падал свет. И впрямь — ворон. Смутный человек. Неизвестный. Ничего себе — Ефрем. А сила-то из него так и прет. Боязно. Недобрая сила, мрачная. Горькая.

— Ты не бойся, — тихо вдруг сказал Ворон. — Я ничего худого не сделаю. С чего? У тебя свое, у меня — свое. Просто случай свел. Как тебя ироды хватать начали, я и не выдержал.

Вступили в лес. Ворону, видно, место было знакомое. Он шел впереди. Мужик разглядел — идут по тропе. Потом совсем близко раздался жалобный птичий вскрик, будто совушка голос подала. Оказалось, однако, что это кликал кого-то сам Ворон. И сразу ему на этот знак был слабый отзвук.

На повороте тропы сбоку высунулась тень. Ворон коротко с ней пошептался, пошел дальше. Тень спряталась.

Сверху стал пробираться меж дерев, веток, листьев тонкий свет. Месяц поднимался по небу все выше и был ярок.

И мужику, чем дальше он шел по лесу за Вороном, тем все больше начинало казаться, что все это с ним во сне. И быстрый, суматошный разговор на проезжем дворе, за рыбой и пивом, куда он забрел с устатку, продав днем на торжище у монастыря телку. И неожиданная свара. И Ворон, что ввязался вдруг за него сам вольной волей. И увел, от беды спас.

И как он его потом догнал на дороге и, не говоря ни слова, молча ухватя за руку, рванул в сторону. И они, продравшись сквозь частый кустарник, пали на землю и, затаивая дыхание, хоронились в ломкой, уже сохнущей траве. И слышали мимо по дороге скок двух лошадей. И он хотел уже встать и бежать опять, а Ворон снова молча придавил его к земле, и они долго лежали. И опять слышали топот на дороге, и тогда уже обратный и медленный, и голоса, и узнали хозяина и его малого Федьку, что был с ним. И как потом пошли они с Вороном, и шли тихо, долго. И вышли на дорогу, и опять свернули в лес, и шли через поле, и вот уже идут в лесу. И все это сон. И голубые, белые, желтые косые столбы падают с неба от месяца, а от деревьев идут, как уголь, черные тени. И лес стоит, замер, не шелохнется, и не разберешь, то ли лес это, то ли чудная храмина, заколдованная. А Ворон — бес, сам идет, и его тащит.

Они вышли на полянку. С краю ее, у толстой березы, был шалаш. Ворон махнул рукой:

— Садись.

Мужик так и повалился. Ноги у него гудели. У шалаша лежал ворох сена.

— Ах, хорошо. И мягко, и тепло, и дух славный.

Ворон молчал, улыбался хмуро.

— Степан! — позвал он.

Из шалаша быстро вылез встрепанный человек, встал:

— А вот он я. Что прикажешь?

— Здравствуй.

— Здравствуй и ты.

— Славно. Томила с тропы, со стороны, придет, ты туда ступай. Да не спи.

— Авось, бог пособит.

— То-то. В мехе чихиря-вина осталось? Не все выпили?

— Как можно, — чтоб все?

— Знаю я вас. Поднеси нам, Степа, по чарке. Не видишь — гость у нас.

Степан вытащил из шалаша кожаный мех. Мужик приподнялся с сена, очнулся от дремоты:

— Хорош бурдюк. Откуда?

— Откуда и мы, — Ворон усмехнулся. Усмехался он едко, с надсадой. И каждый раз думалось: ой, говорит, да не все договаривает. — Из степи. Там это вино чихирем величают. Татарское дело. Выпьешь? — он снял защепу на отростке меха, нацедил тонкой струей вина в три чары, подал одну мужику. Другую взял Степан, третью сам Ворон. Мех повесили на ветку.

Мужик принял чару, подул на вино.

— А что, — сказал он, — и выпью. Да. Так, значит, вы из степи, Ефремушка, получаетесь? Откуда и мех ваш?

— Из степи.

Выпили. Сушеной рыбкой закусили.

— А вы часом не подорожные провожатые?

— Разбойнички, хочешь сказать? Нет, дядя. Ошибся. То-то. А тебя-то как зовут? Меня вопрошал, а сам молчишь?

Мужик открыл рот.

— Да ты подожди, — не дал ему слово молвить Ворон. — Ты сам не лезь. Хочешь, угадаю?

Мужик, оторопев, кивнул.

— Не Антоном ли раба божьего кличут? — прищурился Ворон.

— Антоном, батюшка, Антоном, — опять закивал мужик. В голове его еще раз убежденно мелькнуло: бес! Как есть чистый бес!

— Да, — продолжал Ворон. — А нос у тебя, верно, пила. Тот боров хорошо заметил. Значит, и есть ты Антон Пила.

— Как хочешь, Ефремушка. Как хочешь называй. Только в свое лукошко не клади.

— В это лукошко не всякому ход есть. Которым и заказан.

— Добро. А как вы из степи взялись? И много ль вас? А в степи ж татары. И с ними как?

— Много знать хочешь, Пила. Да мы сейчас — что? Мы сейчас из Москвы. Ворочаемся. А добирались до нее из степи.

— Загадки загадываешь, Ефремушка. А куда ворочаетесь? Опять же в степь? Голову сложить?

Ворон зевнул, показал крепкие зубы.

— Не знаю.

— Смутен ты.

— Оттого и смутен, что не знаю.

— Ну, расскажи, как, да что. На сердце полегчает.

Лес молчал. Неслышно ступая, подошел к ним человек, кивнул, оглядел.

— Пьете? — сказал хрипло.

Нацедил себе вина, выпил, крякнул. Сел, начал грызть чеснок.

Мужик понял, что это явился Томила, с которым они повстречались давеча. Степан тут же поднялся молча, ушел.

— Ну, что ж, будь по-твоему, — задумчиво сказал Ворон. — Ночь длинная.

Он начал рассказывать.

— Сына боярского Северьяна Давыдова слуга я и оружничий, а государя Ивана Васильевича, всея Руси царя, — холоп. Было время, был у царя Ивана Северьян в милости, и ходил в стрелецких урядниках и опалы никакие не знал, одну только милость. И когда царь Иван земских опричниками побивал, и на Волгу в казанские и в астраханские земли их ссылал, Северьяну то пошло в прибыль и стал мой сын боярский салом обрастать.

Мужик слушал, раскрыв рот:

— Вона! — подивился он. — А мы тут думали, опришнина одно разорение. А она была кому в богатенье. Это как?

— Да так? Рано оседлали, да поздно поскакали, — Ворон оскалился, взглянул с ненавистью, — что вы тут мужичье судили да рядили! И откуда вам что знать было, что на Москве деялось в делах государских! Разоренье! Кому разоренье, а кому!.. — он задохнулся, помолчал. — У Северьяна тесть был, Мясоед Вислый, шиш настырный, страдник скаредный, ходячий кошель, он сосланных и побитых пожитки имал и деревни задешево скупал, и царь подлого дьяка гладил да повадку давал. И в опришнине по четвертому году тот дьяк Мясоед ссыльных и выселенных детей боярских двадцать да еще девять деревень, и починков, и пустошей на Белоозере купил, и пятьсот шестьдесят рублев дал, да и тех не заплатил. И с монахами же Кирилло-Белозерского монастыря вредный тот Мясоед стакнулся, по кабалам деньги у них брал, и опять же чужия вотчины имал, а монахам по духовным отказывал, и монахи все те пожитки, сиротскими слезами политые, за себя писали. И царь Иван Васильевич Мясоедовы сказки про те чужие беды слушал, да смеялся. Но то ремесло Мясоеду впрок не пошло, и то его ремесло к черту занесло.

— Чего старое бередишь, душу изводишь? — перебил Ворона Томила. — Чего? Неладное поминать, что бороду щипать, да лбом стену прошибать — все едино — толку не видать.

В голосе его была злоба.

— Толк, да толк, везде тебе толк! — скривился Ворон. — Или пусть все тленом перегорает? Так зола душе тоже не в радость, а в тягость. Уж начал говорить, нечего мне поперек стоять — до конца дойду.

— Добре, Ефрем, говори. Пали сердце огнем. Сызнова вспоминай.

— Ну, вот, — ровным голосом, будто успокоившись, но тяжко переведя дух, продолжал Ворон, — ну вот и шло так у Мясоеда до поры. А потом вдруг донесли царю, будто жена-де того дьяка худо про Ивана Васильевича говорила.

— Худо? — хлопнул себя по ляжкам мужик. — Ах ты, господи! Неужто и впрямь? Что ж это она, вовсе ума решилась?

Томила и Ворон посмотрели на мужика насмешливо.

— Ах, и прост же ты, Пила, — покивал на него головой Ворон. — До того, что прямо тебя бери и с какого хочешь боку ешь, а ты только стесняться будешь, что костист. Да разве возле царя истинно худо говорить надо, чтоб про тебя сказали, что худо говорил?

— А? — раскрыл мужик рот. — А можно и без того?

— Можно. Говорила или не говорила Мясоедова жена чего про царя Ивана Васильевича, а на воротах ей висеть пришлось. Опричники дела таковы быстро делали. Время даром не проводили.

— На воротах? — стал было ужахаться мужик. — Висеть? Живой? Да как…

— Вот тресну я тебя, Пила, кистенем в лоб, — взъерошился Ворон, — чтоб не встревал — опамятуешься! Живой! Была сначала живая, да быстро богу душу отдала. Ну-ка, я тебя за шею повешу, долго ль живым пробудешь? Да и сам Мясоед после того долго на свете не зажился: туда ж и его вслед за ней спровадили.

— Ах ты, господи!

— Да. И барыш от тех дьяковых Мясоедовых скупок да покупок кому и достался, так двоим: монахам да царю. Одним деревни, другому все дьяково промышленье с деньгами. Все Ивану Васильевичу пошло, как и многое ж другое. Ничем не брезговал великий государь. Да то дело не наше. Царское.

— Царское, — согласился мужик. — Хоть ты мне, Ефремушка, скажи: надежа на царя должна быть или не должна? А то как и жить? А ты сам говорил — царь Мясоеда Вислого гладил! Гладил же! С чего ж теребить стал? С чего жизнь отнял?

Ворон долго смотрел на мужика. На этот раз — без злобы.

— Помни, Пила: возле царя быть — по краю ходить. А где край — никому не ведомо. Ты про думного дворянина Григория Лукьяновича, небось, слышал?

— Григория Лукьяновича? Да откуда он взялся? Да кто таков? Да где нам про него уведать? Много их таких, чтоб всех знать…