Долг памяти — страница 15 из 16

— Ничего не надо, возьму только одежду и подушки, легонькие они, пуховые, — говорила мама, сбивая подушки и как бы взвешивая на руках.

Круто порывала она со своим углом, покидала дом, расставалась с хозяйством — будто я спугнул птицу с насиженного места. Улетая, птица так качнула ветку, что осыпались все листья; остались, может быть, два-три, остальные развеяло ветром. Человек привыкает к родной земле и ему небезразлично, где доживать век, однако мама и я — как две пылинки в огромном мире, две капли. И ради того, чтоб нам быть вместе, мама попускалась всем. Рисковать — это в ее характере! Отсюда и крутой нрав, и врожденная непоследовательность, и проворство. Она делала все как бы сгоряча, а выходило хорошо и споро.

Как собрались, мама сказала:

— Наживешь вот, надо все, а потом… — Она махнула рукой, и по ней было видно, что сделала она это с легкостью, с тем чувством облегчения, когда в жизни наступает перелом по доброй воле.


На новом месте, в большом городе, у мамы началась новая жизнь. Она пошла работать в краеведческий музей. И словно воспрянула, помолодела. Соберется утром, возьмет сумочку, остановится в дверях и спросит:

— Ну как? — Повернется кругом… улыбается…

Приду, бывало, мама увидит меня в залах издали и сияет: она на работе, дежурная в отделе истории.

Нет-нет да и скажет: «Что я раньше-то жила — и шила, и чеботарила… даже на золото старалась, да все ни в честь ни в славу».

Однажды маму избрали в президиум собрания. Такое в ее жизни впервые. Она выглядывала из-за сидящих впереди: искала меня в зале. Увидела — и засветилась. В белой кофточке, со счастливой скрытой улыбкой запомнилась мне мама в тот праздничный вечер.

А потом был маленький концерт самодеятельности. Мария Григорьевна, Александра Федоровна и моя мама — сослуживцы-дежурные — спели частушки. Мама волновалась. Волновались они все и забыли слова, но даже больше не от волнения, а оттого, что уж очень старались.

Частушки я не запомнил, а только припев:

Хорошо, хорошо!

До чего хорошо —

Замечательно-о-о…

И кланялись, взмахнув платочками.


На большую выставку «Урал социалистический» приехал к нам мой учитель — Николай Станиславович Качинский. Встретившись с мамой, вспоминал, как она носила ему мои письма из армии и рисунки, которые удавалось посылать, просила написать свое мнение.

На выставку во Дворце культуры мама собралась с нами, но не дождалась и ушла вперед. Там мы встретили ее. Николай Станиславович потом вспоминал:

«Седенькая, хрупкая, она с таким вниманием рассматривала картины, как будто сама была художницей. Ей, заметил я, хотелось поскорее показать картины сына, выполненные на строительстве Воткинской ГЭС… Как учитель и коллега, я был рад, увидев их. Нет, не зря прошли годы. Анисья Васильевна издали наблюдала за моим настроением, и когда я оглянулся, то увидел ее гордую, сияющую — мать художника.

Да! Это было счастье матери. Счастье, выстраданное временем».


Лето! Как ждем мы его, как надеемся… А весна порой козни строит. Так и на этот раз: весна перепутала календарь, и черемуха зацвела только в июне. Молодая листва долго не пускалась в рост, березы стояли в прозрачных платьицах, мелкие листочки дрожали на ветру в ожидании тепла.

С этюдником и планшетом я бродил далеко за городом, и вместо этюдов нашептывал, сочинял стихи:

Внизу прикамское село…

Над избами шатры

                         черемух белых,

На вспаханные огороды —

                         лепестков метель…

Вдруг над головой ни с того ни с сего заорала ворона. Я вздрогнул и обернулся в тот миг, когда она сверху летела на меня. «Тьфу ты!» — подосадовал я, отступая. И почему-то вспомнилась мама. Она стояла грустная в дверях, провожая меня, но я ничего не спросил, попрощался второпях, как всегда, и уехал. Обратно возвращался с тревогой, над землей вставали тучи, сверкали молнии. В природе творилось такое, будто темные и светлые силы боролись — то пробивалось солнце, то нахлестывал дождь. В грозовых тучах рождались радуги. Над городом, когда я приехал в Пермь, пронеслась туча.

И вот негаданное свидание с мамой у больничного окна. Мама накрылась серым одеялом, навалилась на подоконник и говорит, что она очень ослабла. И от всего отказывается: «Ничего не носите, мне ничего не надо… Скоро выпишут домой».

А дом — это спасение! Какая же беда посмеет войти в наш ли, ваш и в чей бы то ни было дом. Помню, в детстве, бежишь с улицы, в темных сенях страшно, а дома хорошо! Мать, отец… Я всегда верил, если мать и отец дома, то ничего не случится, и жизнь казалась вечной — и мама всегда будет.

Конечно же, все будет хорошо!.. Мы везем маму из больницы. Она враз сделалась доверчивой, как ребенок. Я смотрел на мамины похудевшие руки, которыми она переделала столько работы! Такие хрупкие, точно восковые, — она перебирает пальцами узелок на коленях.

Мама! Какая же ты худенькая, мама. Теперь мне и вовсе боязно обнять тебя. Только голос все тот же — родной, и щепетильность такая же. «Нет, нет, я сама, сама», — говорила мама, поднимаясь по лестнице на пятый этаж.

«Нет, мама, теперь я буду все делать для тебя. Все-все!» Но что можно успеть? Что? И я стал писать родным. Писал, как бил в набат: «Приезжайте, мама… приезжайте… приезжайте!»

А мама ждала участкового врача: одно прикосновение рук его снимает боль, а доброе слово — как лекарство. Но проходит день, неделя… никто не едет. И мама, теряя надежду, стала догадываться. Она попросила фотографию, на которой они сняты с отцом в тот год, когда началась война, и велела поставить возле себя. А потом отрешенно и тихо заговорила: «Как умру…» Я взмолился: «Да что ты, мама, все будет хорошо…»

Мама горько улыбнулась, взяла меня за руку:

— Посмотри, сын, как душа горит, — и приложила к себе.

Я ощутил ее жаркое дыхание, трепещущее в груди сердце, которым она любила и слышала меня всегда, всю жизнь, и мое сердце сжалось.

Мама выпустила руку и тихо, как бы невзначай, сказала:

— Ну ладно, чтобы не прощаться потом…

Я понял, мама приготовилась умирать. Возможно, она хотела многое сказать, но не умела. Да и не могла уже.

Маму, наконец, навестил врач. Он спросил, как зовут больную, и прошел к ней. Вежливо поздоровался, внимательно осмотрел… И вот случилось чудо: мама сияла, озарилась надеждой, и я увидел ее счастливой в последний раз.

Врач успокоил больную, а мне, уходя, сказал: «Диагноз подтверждаю». И виновато добавил: «Помочь ничем не можем. Крепитесь…» Я смотрел в окно. На улице — лето, жизнь, вовсю светит солнце. Солнце, мама! Но для нее это уже не имеет значения. Дрожащей рукой она достала и подала мне паспорт. В нем оказалось извещение о гибели отца. Я пробежал глазами так называемую «выключку» на ветхой желтой бумаге, словно перегоревшую от маминых слез: «Ваш муж красноармеец… уроженец Челябинской области, село Кочкарь, в бою за Родину… был убит 30 июня 1944 года». В извещение вложена такая же ветхая «Справка» за подписью командира части о награждении отца медалью «За отвагу». У меня воскрес в памяти добрый и вовсе не воинственный отец, а пришлось — проявил отвагу.

Мама металась на кровати. Ей было лихо. «На пол, на пол!» — требовала она. И готова была броситься на пол — как в воду, чтобы охладить душу. Сейчас, сейчас, я сделаю для мамы все, сколько еще должен сделать для нее! Так всегда, так у всех — мы не успеваем, надеемся успеть, откладываем на «потом». Но я еще…

Нет: уже все. Мама строгая и прямая.

Участливые люди вокруг; редкие слова — как гири. Венки, цветы. Не надо цветов, не надо ярких красок… Я потом приносил на кладбище любимые мамины цветы — астры. Покупал их на трамвайной остановке у женщины, хотя бы капельку похожей на маму. Приносил астры на могилу до первого снега…

Все это — Родина

Южноуральское село Кочкарь стоит на лесостепной речке Кабанке, в нашем детстве она казалась широкой, песчаное дно глубоким. Однажды летним днем жители села собрались вместе и перегородили ее плотиной. Весь день подвозили на телегах чащу, камни, глину. Это было событие, изумившее нас, ребятишек. Вода прибывала и ходила кругами у плотины, шатающейся, когда въезжали телеги. Случай этот для меня стал как бы прологом, потом я был свидетелем трижды перекрытия Камы, Волги, Енисея. Но не забывал свою маленькую речку у родного села Кочкарь — с нее начиналось познание Родины.

Мир моего детства ограничивался селом и ближним лесом, где закатывалось солнце. А в пяти километрах пленительно манил, сверкая электрическими огнями шахтерский город Пласт. Оттуда однажды родители привезли мне с ярмарки книжечку «Кукушонок» В. Бианки, и она запомнилась, врезалась в память вместе с картинками.

Наконец мы переехали в Пласт, и в школе я узнал, что кроме березовых перелесков есть тайга, пустыни и земли, покрытые вечными льдами, холодные моря. Расширилась география, оказалось, что солнце закатывается значительно дальше, нежели за околицей родного села…

Так однажды стою на палубе теплохода и слушаю голос московского диктора: «…В столице пятнадцать часов, в Свердловске — семнадцать, во Владивостоке — двадцать два, в Петропавловске-Камчатском полночь». И передо мной по темному склону бесчисленные огни Петропавловска-Камчатского. Они сбегают к морю, отражаясь в Авачинской бухте вместе с иллюминирующими огнями судов и портовых кранов — не прерывающих трудового ритма круглые сутки.

Фактически день в нашей стране не кончается: не успевая угаснуть на Западе, как солнце уже встречают Курилы. Сколько экзотики в этой островной цепочке! Каждый остров впечатляет неожиданными формами и силуэтами вулканических вершин. Но они часто бывают покрыты облаками, и мне не удалось увидеть и зарисовать вулканы острова Итуруп, так же и вулкан Тятю на Кунашире. Все-таки вершину его я увидел над облаками с другого острова.