Долг памяти — страница 3 из 16

С крыльца посмотрел на лес, у опушки которого простился с отцом. Оттуда доносилась песня:

Идет война народная,

Священная война…

Друг мой Ваня

Осень 1941 года выдалась солнечная. Торопливо стучали шахтные моторы, громыхала, ссыпаясь с эстакады, руда… А когда вьюги укутали избы снегами, в Пласт приехал художник. Он пришел в клуб, где я, расстелив полотнище в холодном фойе, писал лозунг. Художник прошел мимо, оглядывая меня, и, наверное, подумал: «Этот парнишка будет мой». И не ошибся: нас, желающих рисовать, оказалось много.

Лишь только весть о приехавшем художнике облетела тихие улочки, как мы сразу потянулись к нему. Несли Николаю Станиславовичу Качинскому рисунки, наброски, сделанные на клочках бумаги. Это и подтолкнуло его организовать изостудию в клубе имени Володарского.

На первом занятии художник провел беседу. Мы сидели в шапках, в пальтишках. От одежонки нашей пахло дровами, сеном: в семьях остались малые да старые помощники. Николай Станиславович сразу обратил внимание на смуглого паренька в стежонке и подшитых валенках с высокими голенищами. Этот худощавый паренек — Ваня Чистов — станет любимцем студии.

Мы цепко вглядывались в репродукции, принесенные художником, ловили каждое слово.

— Главное, друзья мои, — говорил Николай Станиславович, — не чистота штриха, а живая, выразительная линия. Разнообразя штриховку, добивайтесь объема предметов и материальности. То есть, из чего предмет: фарфор, глина, стекло… Чтоб стекло звенело, а в складках драпировок чувствовалась бы легкость. Не беда, если рисунок получится затертым, важно, чтобы была выражена суть — уже хорошо! Не забывайте, что рисовать надо всегда, не расставаясь с альбомом и блокнотом — делать везде наброски…

Вечером Ваня Чистов записал в дневнике:

«Познакомились с художником Н. С. Качинским. Он говорил о рисунке, о наброске: линия должна быть строгой и мягкой, певучей — как звук, извлекаемый смычком. Здорово интересно! Я знаю, что нам надо много учиться, только придется ли из-за проклятой войны…»

Николай Станиславович поселился в соседстве с нами. Однажды мы с Ваней решились войти в этот заветный дом. Постучали, но никто не отозвался. Все же, подталкивая один другого, мы переступили порог.

— О-о, милые мои, чего же вы так робко! Раздевайтесь, — вышел навстречу нам из комнаты художник.

Забросив одежонку на печку, мы ловко нырнули под занавеску в комнату и чуть не натолкнулись на картину. Большой холст стоял на табуретках, привязанный к низкому потолку за гвозди, вбитые в матицу. От палитры с краской, выдавленной гораздо щедрее, чем это делаем мы, пахло скипидаром и лаком. Кисти лежали на полу и всякие разные торчали еще из кринки с отбитым краем.

— Проходите сюда — смелее!

Мы протиснулись в дальний угол комнаты и увидели на холсте полутемную избу, немецких солдат и Зою Космодемьянскую. Она стояла в белом, как русская березка (что-то такое говорил и сам художник), но не склонилась, стояла гордая перед врагами.

Окно, изображенное в картине, почти такое же, как прикрытое шалью в комнате художника. И в него видно такой же зимний день, сараюшку, утонувшую в сугробе. Стол и стул, отодвинутые к печке, тоже перенесены кистью художника в картину с натуры. В немецком офицере угадывался знакомый киномеханик. Он, как потом стало известно, с великой неохотой позировал в роли фашиста.

— Художник не может быть равнодушным, все должно волновать его: природа, жизнь и судьба Родины! — Николай Станиславович зажигался, рассуждая: — Главная героиня в картине, как видите, партизанка Таня, а вокруг нее выродки-фашисты. Они вооружены, но — бессильны.

Слушая, мы рассматривали этюды, развешенные по стенам.

За картиной стояла кровать, сбоку — детская люлька. Тут были сразу и дом, и мастерская художника.

— Пишу с верой — Россия непобедима! А работать художник должен в любых условиях, было бы что сказать людям… Так-то вот, друзья мои. Теперь уж вернее говорить — коллеги! — улыбнулся он.

Радостные, выбежали мы на улицу и пустились наперегонки, а вечером были в студии. Мы с Ваней часто приходили раньше других, когда пустая комната еще отдавала гулким холодом, стулья и планшеты стояли вразброс: как рисовали накануне, так и оставили. Вначале, не раздеваясь, грелись у печки, обнимая кирпичную стенку. Женя Недзельский приносил баян. Сетуя на холод, он покашливал и дул на руки. Как всегда, в хорошем настроении приходила Вера Макаровская с большой папкой для рисования.

Николай Станиславович входил, распахивая полушубок, и шумно приветствовал нас:

— Молодцы, ребята, мороза не побоялись!

Прибегала после занятий в школе Зоя, сестра Жени, а за ней опаздывавший Саша Шляпников.

— Живописцы опаздывают, не гоже! Надо упражняться в набросках — рисовать и рисовать! — звенел бодрый голос учителя.

Шляпников, смущенно приглаживая льняные волосы, спадавшие на лоб, говорил, что, мол, в наказание согласен первым позировать для набросков. Их делали углем, карандашом, кистью, обмакивая ее в банку с гуашью. Рисовали на старых афишах, на оберточной бумаге — все годилось. С шутками, смехом позировали по очереди, придумывая разные позы. Такие упражнения перед началом занятий давали хороший заряд активному восприятию натуры.

В один из вечеров каждый должен был рассказать о своем любимом художнике или картине по репродукции и открыткам. Николай Станиславович хотел знать, что увлекает каждого из студийцев.

Саша Шляпников, оказалось, любит яркую, сочную живопись, такие и художники ему нравятся, как Архипов, Коровин…

Вера Макаровская стала описывать «Московский дворик» Поленова, но оговорилась: «Не подумайте, что дворик нравится мне чисто по-девичьи — солнышком, беленьким домиком, зеленой поляночкой. Нет, в этой картине много света!»

Я вспомнил картину Шишкина «Рожь». С большим прилежанием мы копировали ее с открыток и дарили соседям в обмен на фанеру, которую использовали для живописи. А огромное ржаное раздолье я видел однажды на пути в Троицк. Только вместо сосен кой-где виднелись березовые колки. Да, пожалуй, как у Шишкина, промелькивали над дорогой ласточки и над горизонтом всплывали тугие белые облака.

А Ваня встряхнул плечами, как бы готовясь расправить крылья, и сказал:

— Хочу лететь за синь-море с этими сильными птицами — гусями, как у художника Рылова «В голубом просторе». Или слушать ветер в его «Зеленом шуме»!

Зоя Недзельская принесла с собой открытку «Трубачи Первой Конной Армии» художника Грекова. И, глядя на нее, выпалила без сентиментальности, чего никто не ожидал от девчонки:

— В картине Грекова боевой дух революции! Звонкий блеск медных труб, белые кони, красное знамя над бойцами — горячая пыль в знойном воздухе! А с каким задором повернулся к трубачам командир, подбадривая бойцов и слушая походный марш!

Николай Станиславович кивал, он и сам любил рассказывать и описывать картины со всей страстью и романтическим подъемом! Засиделись до того, что отключился свет — экономили электроэнергию. Выручил Ваня Чистов, принес восковой огарочек. На его колеблющееся пламя Ванина бабушка шептала молитву, но уступила, если, мол, для дела.

Недзельский стал читать из Гоголя:

«Знаете ли вы украинскую ночь? О, вы не знаете украинской ночи! Всмотритесь в нее. С середины неба глядит месяц. Необъятный небесный свод раздался, раздвинулся еще необъятнее. Горит и дышит он. Земля вся в серебряном свете…»

Тем временем оранжевый язычок на восковом огарочке вздрагивал, догорая, а в окнах все заметнее обозначался зеленоватый лунный свет, вселяя что-то загадочное, таинственное. А нам вспоминались картины художника Куинджи, о которых рассказывал Николай Станиславович.

* * *

Глубокой осенью 1941 года в Пласт приехали эвакуированные. О них много говорили, ждали настороженно и с любопытством. Люди, спасавшиеся от войны, испытали бомбежки, обстрелы, их преследовали во сне кошмарные тени черных крыльев с крестами. Они вздрагивали, просыпаясь, и слушали тишину никогда неведомого им городишка.

Пожилую эвакуированную с пушистыми седенькими волосами прозвали «Пианисткой». Татьяна Федоровна еще до революции окончила Петербургскую консерваторию, жила в одиночестве и была вовсе не приспособлена к жизни. Приехала она без вещей, в стареньком осеннем пальто. Моя тетка сшила ей теплую безрукавку. Пианистка благодарила и рассказывала:

— Как начались бомбежки, то даже в жаркую погоду меня не отпускала дрожь, а в разбросанных повсюду бумагах чудились ноты. Вы понимаете, я потеряла все ноты!

Татьяна Федоровна много говорила о музыке, как о самом возвышенном, святом. Но наши женщины пересуживали все по-своему и считали пианистку помешанной.

Перед началом войны она слушала в концертном зале «Героическую симфонию» Бетховена.

— «Героическую»! Вы только представьте, — взволнованно поясняла она, — представьте это большое программное произведение! В музыке показано столкновение двух противоборствующих сил, как теперь на фронте — борьба! А в финале «Героической» — торжество победы! Нашей победы!!! — Татьяна Федоровна поднимала сжатый кулачок и в этот момент казалась очень решительной.

Как-то морозным вечером мы с Ваней пришли в изостудию. В клубе была репетиция, и на сцене, у печки-голландки, ютилось несколько человек. Ваня шепнул мне: «Здесь пианистка». Собравшиеся грелись у печки, и рояль на сцене отходил после настоявшегося холода, чуть слышно позванивая или вздрагивая какими-то струнами. Это, видимо, отзывалось и в сердце Татьяны Федоровны. Она встала, подошла к инструменту и посмотрела на всех.

— Не возражаете? — откинула крышку, легко коснулась клавиш.

Кто-то подвинул ей стул. Достала из сумки ноты, полистала, близоруко просматривая, и положила на подставочку. Посидела еще с минуту, настраиваясь душой и обратив глаза куда-то поверх рояля, и, уже отрешенная, опустила пальцы на клавиши.