Долгая дорога в дюнах-II — страница 21 из 46

— Сейчас трудно сказать. В зависимости…

— В зависимости от характера таких полетов, — мгновенно перехватил инициативу кто-то из посольских. — Наша страна представляет на ярмарке только мирную технику.

— Вы хотите сказать, что В-6 даже при необходимости не может быть использован в военных целях? — снова задал вопрос молодой проныра в темных очках.

Седовласый импозантный представитель окатил его холодом ледяного взгляда.

— Я хочу сказать, что, если вашим «репортером», — он показал глазами на черный диктофон, оттянувший плечо журналисту, — хорошенько размахнуться, то можно зашибить человека насмерть. Но на этом основании я не могу все же заявить, что вы готовите на меня покушение.

Сказано было, вероятно, несколько резче, чем следовало, но в это время внимание вновь прибывших привлекла американская экспозиция. Русские летчики невольно замедлили шаг. Хищно загнутые вниз носы мощных лайнеров. Резко откинутые назад, похожие на акульи плавники, крылья сверхзвуковых боевых машин. Отливающие сытой надменностью бока вертолетов. Совершенство линий летательных аппаратов вызывало почтительное восхищение.

— Смотрите, Николай Сергеевич, — Эдгар исподтишка показал Лапину на аккуратно сложенные под каждым образцом стальные пирамиды — образцы бомб и ракет на вооружении.

— Что ж, по крайней мере честно, — Лапин пожал плечами. — Не придется перед журналистами вертеться, вроде ужей на сковородке, — негромко, с оглядкой на седовласого, откомментировал он.

Глава 12

Марта умудрилась припарковать свой «ягуар», как всегда, криво, правда, стоянка была так забита, что, казалось, сюда и велосипеда не втиснешь. В просторном вестибюле огромного здания она не стала дожидаться лифта, а, перекинув через плечо сумочку, взлетела на четвертый этаж по лестнице. Часы в редакции показывали двадцать минут десятого. Сотрудники уже склонились над столами, перебрасывались последними новостями, пили кофе, звонили по телефону…

— Марта, быстрее!

Перегнувшись через барьер, высокая, с прической под дикобраза блондинка держала в вытянутой руке телефонную трубку и трясла ею что есть силы.

— Быстрее! Париж — уже третий раз.

Марта чмокнула блондинку в щеку и приложила трубку к уху, одновременно запихивая сумочку в ящик стола и вытаскивая оттуда какие-то бумаги, блокноты.

— Алло! Доброе утро.

— Доброе, детка, доброе, — послышался в трубке грубоватый голос Зингрубера. — Проснулась наконец?

— Из Парижа все выглядит по-другому, дядя Манфред. Поэтому вам и кажется, что жизнь везде так же восхитительна.

— Ты права, Париж и впрямь волшебен ранней солнечной осенью. Однако кое-чего все-таки не хватает прекраснейшей из столиц. Возможно, маленькой золотоволосой кокетки, с которой я пройдусь под руку по вечернему Монмартру.

— А по другую руку будет ковылять старый господин Лосберг? — с улыбкой уточнила проницательная Марта.

После долгого молчания в трубке послышалось задумчивое покашливание, и приглушенный голос спросил:

— Детка, не увлеклась ли ты телепатией?

— Нет, конечно. Просто папа сегодня уже настойчиво приглашал меня в Париж. Кажется, одному ему лететь неохота.

— Вот и прекрасно. В таком случае будь послушной девочкой, не огорчай престарелого родителя. Кстати, тут и для тебя есть одно довольно занятное дельце.

— Исключено, дядя Манфред. Папа в двадцать четыре часа выдворит меня из Парижа, если узнает, что у нас с вами шашни за его спиной.

— Не волнуйся, дорогая, я все-таки джентльмен. В случае вспышки родительского гнева все возьму на себя. А билеты вам уже заказаны.

Марта открыла рот, чтобы возразить, но из трубки уже вырывались только бодрые короткие гудки. Пожав плечами, Марта обернулась к дикобразного вида девице за низкой перегородкой.

— Пойду огорошу нашего Шефа. Он у себя?

Не отрываясь от клавиш компьютера, та тряхнула своим рыжим веником.

— В пятом тонателье.


Арвидас сидел, устало уперев лоб в сжатый кулак, и не видел разложенных перед ним растрепанных листков с машинописным текстом, измученным бесконечными вписками и помарками. Он слушал.

— Да, это мой маленький, глубоко личный, так сказать, юбилей. Вот уже пять лет, как я неизменно встречаюсь с вами только в эфире, в нашей программе «Балтийский маяк». Возможно, кто-то из вас скептически отнесется к скромной дате, кто-то усмехнется, пожмет плечами. Конечно, это не тот юбилей, который отмечают залпами из бутылок шампанского в шумной компании друзей…

Медленно вращались огромные бобины с магнитной пленкой. За своим пультом звукооператор то и дело передвигал рычажки регулирования, придирчиво отшлифовывая перезапись. А голос из невидимых стереофонических динамиков, чуть усталый, но бархатисто-приятный продолжал с легким надрывом свою исповедь:

— Это мрачный юбилей одиночества, когда свински напиваешься у себя на квартире, отключив телефон. Впрочем, телефон можно не отключать — все равно никто не позвонит. Здесь ты никому не нужен, и нет никакой надежды, что со временем хоть что-то изменится. И все же пять лет на чужбине прошли не напрасно. Нет, не напрасно!

Бархатистая речь вдруг сорвалась на визг, в котором уже нельзя было разобрать ни слова.

— В чем дело, Хью?

Арвидас вскинул голову, светлые волосы упали на лоб, оттеняя породистую темно-русую бородку.

— Здесь грязь, — нехотя объяснил оператор, перематывая пленку назад. — Вы шуршите бумагой…

Арвидас встал и выключил перемотку.

— Это не грязь. Я буду шуршать, чиркать спичками, топать… Кашлять и скрипеть стульями, которые у вас не скрипят, черт бы их побрал!

Отшвырнув с дороги нескрипящий металлический стул, он нервно шагал взад и вперед на крохотном свободном пятачке тесной студии.

— Я хочу, чтобы меня представляли живым человеком, а не говорящим манекеном. Чтобы мысленно они видели меня, в конце-то концов.

— Старик, ты утратил чувство реальности. Прикинь, какой процент информации проскочит через их глушилки и что станет с твоей высокохудожественной звуковой партитурой.

— Наплевать! — взорвался Арвидас. — Пусть услышат сто, пусть пятьдесят человек. Те, у кого классная аппаратура, или те, кто приладил фильтр к своей «Спидоле». Я хочу иметь свою аудиторию, не только единомышленников. Пусть те, кто ненавидит каждое мое слово, ощутят в моей речи вполне реальную, а не эфирную пощечину!

Он вдруг успокоился, собрал листки и пошел в дикторскую кабину.

— Хватит, работаем дальше. Включай запись.

Немногословный, как и положено оператору, Хью пожал плечами и нажал кнопку. Зажглись небольшие красные табло на пульте и над дверями, предупреждая, что идет запись.

— Нет, не зря прожиты здесь эти годы! Я трудился и тружусь ради того, чтобы не дать вам окончательно увязнуть в лживой газетной пропаганде, в трескучей болтовне о всеобщем процветании, о достигнутых и передостигнутых успехах, о коммунистическом рае, который грядет чуть ли не завтра. Я здесь для того, чтобы поддерживать в вас жестоко уничтожаемое чувство гордости и национального самосознания. Уничтожаемое не только Москвой, но и теми латышами, которые давно уже продались за кремлевские пайки, санатории, закрытые распределители, цекашные буфеты, депутатские значки. Да мало ли у Москвы припасено подачек для партийно-номенклатурной челяди, которая так удобно устроилась на вашем горбу.

Глуховатый, наполненный страстью голос Арвидаса звучал теперь уже не в записи, а «живьем». Он сидел, низко склонившись к микрофону. Взгляд его бледно-зеленых глаз был сосредоточенным и отрешенным одновременно. На впалых щеках играл нервный румянец.

— Я говорю с вами, дорогие соотечественники, о том, о чем вам не позволено даже думать. Да, я как будто вижу сейчас ваши лица, на многих усмешка. «Тоже мне герой, пламенный трибун! Попробовал бы ты здесь!» — думают многие. В свое время я попробовал. Все попробовал — и лагерь, и психушку, и позор изгнания с родной земли.

Арвидас перевернул листок, слегка откашлялся. Отделенный теперь от него толстым звуконепроницаемым стеклом, Хью досадливо поморщился, но запись останавливать не стал.

— Да, я потерял родину. А вы? У вас она есть? Во что превратилась наша прекрасная земля, наши хрустальные озера и реки, наши благоуханные леса, поистине янтарные пляжи? Все загажено, отравлено, превращено в промышленную помойку социализма. Латвия, кормившая своим несравненным беконом всю Европу, заливавшая ее молочными реками, теперь, как нищая, глотая голодную слюну, озирает свои пустые прилавки. До каких же пор, дорогие мои собратья, можно терпеть эту наглую циничную власть оккупантов, колонизаторов, забывая свою гордость, забывая родную речь? До каких пор, попирая свое человеческое достоинство, участвовать в постыдной комедии всеобщего одобрения? Радостно аплодировать, тянуть руки на собраниях, чтобы, не дай бог, не быть заподозренным в отсутствии социалистического энтузиазма? До каких пор единодушно приветствовать решения и постановления, которые привели Латвию к полному краху, материальному и духовному обнищанию? До каких пор?!

Оператор, уже нервничая, поднял руку и показал на часы, но Арвидас только раздраженно отмахнулся и, отшвырнув листы с заготовленным текстом, принялся импровизировать:

— Кто-нибудь, конечно, бросит мне упрек в злопыхательстве, злорадстве, желании растравить ваши раны. Но ведь это и моя боль! Я, как и вы, горюю, что умирают наши язык, культура, вековые традиции. Мы погибаем как нация, задавленные повальной насильственной русификацией… Найдутся и такие, кто упрекнет меня в предательстве. Но и я могу спросить — а вы сами не совершаете ли предательство каждый день, «всенародно поддерживая» разграбление, растерзание и насилование родной земли? Да, вместе с вами я разделяю тяжкий груз вины. Но отсюда я могу хотя бы говорить с вами откровенно — как ваша совесть. Я могу будить ее по ночам, чтобы вы все — латыши, эстонцы, литовцы, мои братья — не забывали, кто вы такие, не превращались в пронумерованных роботов «социалистического лагеря». Что бы вы ни думали, я все-таки нашел способ выразить свой протест. А вы? Неужели и дальше будете только молчать?