Долгая и счастливая жизнь — страница 26 из 34

— Я — нет.

— Я вас помню в прошлом году. А мистер Уэсли, наверно, будет представлять?

— Не знаю, Сэмми. Я даже не знаю, приедет ли он домой.

— Да ну? Мисс Роза, я думал, что вы вот-вот поженитесь.

— Нет.

— Ну, а какие же ваши с ним планы?

— Да никакие.

— Господи, мисс Роза, я считал, вы его крепко сумели тут удержать.

Она молчала, ожидая, пока придет на ум ответ, и веря, что он придет немедленно. Но ответа так и не нашлось. Она еще не понимала, как ошеломило ее одно это слово «удержать» и какие картины оно ей покажет. Она только и смогла, что подумать: «Я же знаю Сэмми всю свою жизнь, он играл в нашей бейсбольной команде, и я знаю, у него и в мыслях не было меня обидеть».

В доме хлопнула дверь, и это избавило Розакок от необходимости что-то говорить. Они обернулись — на освещенной веранде лицом к ним стояла мисс Марина. Она фонаря не видела, но широко махала рукой, зовя к себе, и Сэмми сказал:

— Мисс Роза, я бы отвез вас домой, да сами видите, нужно идти.

Розакок кивнула, и Сэмми поднял фонарь и, сказав «Спокойной ночи», пошел к дому. Она смотрела ему вслед — правый бок освещен теплым светом, на левом чернеет ружье — и впервые в жизни подумала: «Не могу идти домой в такой темнотище», и не прошел он и пяти шагов, как она окликнула его: «Сэмми!» — сама не зная, о чем его просить, хотя уже несколько месяцев у нее вертелся на языке один-единственный вопрос. Он быстро обернулся.

— Что, мэм?

Но она заговорила о том, что было ей сейчас необходимей всего.

— Я подумала, не одолжишь ли мне фонарь дойти до дому?

— Конечно, мэм. Берите.

Она подошла, и взяла у него фонарь, и сказала: «Очень тебе обязана», и направилась к дороге, зажав ручку фонаря в правой руке, и фонарь покачивался сбоку, порой бросая отсветы вверх, на ее лицо, на глаза, которые видели не дорогу под ногами, а совсем другое, то, что, сам того не подозревая, показал ей Сэмми — воскресный вечер в начале ноября, улетевший ястреб, а ее ведут за собой странные звуки, и она останавливается на краю леса и в просвет между деревьев, в сгущающихся сумерках, видит Уэсли Биверса, ушедшего в себя и вложившего свои желания в ту музыку, что играет гармошка у его губ, а она глядит на его движущиеся руки, и они вызывают в ней мысль: «Есть же какой-то способ удержать его здесь», и она идет вперед, решившись испробовать один такой способ.

Дома она оставила фонарь на веранде и, пройдя мимо кухни, где все сидели за ужином, поднялась к себе и написала такое письмо:


15 декабря

Дорогой Уэсли!

Ты, наверно, удивишься, когда получишь это письмо, почему я так долго молчала и объявилась только перед самым рождеством. Дело в том, что ты кое о чем меня спрашивал, а я не могла ответить наверняка, но теперь могу. За кормой, или как там ты это называешь, не чисто, и я подумала — лучше тебе узнать об этом сейчас, пока еще не начался твой рождественский отпуск, на случай, если ты захочешь провести его как-нибудь по-другому.

(Правда, мне никто не говорил, что ты собираешься приехать. Ты в письме пишешь о всяком другом, но не пишешь, что приедешь домой.) Может, теперь ты и вообще не захочешь ехать сюда. Ты только знай вот что — я об этом думала, и радоваться мне, конечно, нечему, но, если ты тут не появишься, я не стану тебя винить, потому что я сама отвечаю за себя и за то, что я делаю, и думаю, что справлюсь и без тебя. Вот и все мои новости.

Розакок


И это письмо она тоже не отправила. Она ждала.

Глава третья

В последнее воскресенье перед рождеством (в этом году рождество приходилось на среду) Мама и Розакок принялись готовить обед, Сисси лежала наверху, а Майло поехал в Уоррентон встречать Рэто, который два дня назад сел в автобус, отходящий из Форта Силл, штат Оклахома, и, почти не сомкнув глаз, проехал через четыре штата, прямо домой — не потому, что после девятимесячной разлуки он так стремился повидать родных или вырваться на время из лагеря, и, конечно же, не затем, чтобы участвовать в баптистском представлении на рождество; просто ему хотелось раздать подарки, которые он купил на собственные деньги, и лично продемонстрировать семье значок отличного стрелка и военную форму, которую он намеревался носить ближайшие тридцать лет, если армия Соединенных Штатов не будет против.

Когда Майло уехал, Мама выставила Сестренку дозорным. Та села на корточки у окна в гостиной и битый час таращилась на дорогу сквозь мглу зимнего дня. Обед уже был готов и стоял на плите, когда машина, в которой сидели двое, показалась на дороге и свернула к дому. Сестренка завопила: «Рэто приехал!» и ринулась из дверей ему навстречу. Мама с не меньшей быстротой бросилась вон из кухни, даже не накинув пальто, и обе встретили его на середине двора. Рэто сроду не был «лизунчиком», он подставил Маме щеку, а Сестренке дал свободную руку (в другой руке он держал вещевой мешок), и она потащила его к Розакок, которая стояла в дверях. Подойдя поближе, он опустил мешок наземь, и высвободил свод) руку из Сестренкиной, и остановился, не глядя Роза-кок в глаза и только ухмыляясь из-под низко надвинутой пилотки (из всего, что на нем было надето, одна пилотка после путешествия в автобусе не была измята, как бумага).

Розакок не улыбнулась ему и не сразу заговорила. Она приглядывалась к Рэто с чувством, похожим на страх, и вспоминала. По годам Рэто был средним между ней и Майло, и Мама назвала его Горэшио Младший, в честь его отца, еще не зная того, что вскоре стало довольно ясно — с такой головой из него никогда не выйдет ничего путного. Он рос как-то сам по себе, иногда носился с ней и Майло и негритянскими ребятишками, брал леденцы от мистера Айзека, но смеялся редко, ни с одной живой душой не сближался и ни у кого не просил одолжений. И все же до прошлого апреля он был тут, рядом, всю ее жизнь. Они вместе тряслись в холодных школьных автобусах, потом в четырнадцать лет он совсем бросил школу, а она встретилась с Уэсли Биверсом, и с тех пор Рэто каждый субботний вечер просиживал на веранде, подглядывая за ней и Уэсли, когда они долго прощались на дворе. Он ездил с ней в Роли к умирающему Папе всю ту неделю, и они дежурили возле него в больнице. И всегда, если даже от него ничего не приходилось ждать, она могла рассчитывать, что хоть он-то никогда не изменится, И поэтому так пытливо в него вглядывалась, шаря глазами по его лицу (по длинному желтому лицу на вытянутой вперед шее). Но девять месяцев военной службы ничему новому его не научили, и тридцать лет не научат, а он носил имя ее отца. И она протянула ему руку, улыбнулась и сказала:

— С наступающим рождеством, Рэто. Ты поправился.

— Армейские харчи, — сказал он и дал ей подержать в руке его холодные пальцы.

Все вошли в прихожую, и Рэто опять остановился, не зная, куда девать свой мешок — у него никогда не было своей комнаты, он кочевал по всему дому и укладывался спать на любом месте, какое оказывалось свободным, и сейчас Мама сказала:

— Сынок, пока мы с Розой подадим обед, иди-ка в Папину комнату и переоденься в свое.

Рэто оглядел на себе мятую форму.

— Нет, спасибо, Мам. Это не мое, но ничего другого у меня нету.

— Черт возми, тогда что же там в твоем мешке? Женщина? — спросил Майло.

— Ты вроде как Санта-Клаус, — ввернула Сестренка.

— Так оно и есть, — сказал Рэто.

А Мама сказала:

— Ну, обедай в чем есть, только к вечеру нам придется выгладить эту твою форму, — и вместе с Розакок начала ставить еду на стол. Майло пошел наверх доложить Сисси, что он уже дома, Рэто опять поставил мешок и стал слоняться по гостиной, а Сестренка безмолвно пялила на него глаза. Мама крикнула: «Обед на столе!» Сисси, еле передвигая ноги, спустилась с лестницы впереди Майло. Она сказала: «Рэто», а он сказал: «Сисси, — и добавил: — Я с пятницы ни черта, кроме арахиса, не лопал» — и шагнул к столу раньше всех.

Сев за стол, Мама попросила Рэто прочесть предобеденную молитву. Пришлось довольно долго ждать, пока он силился вспомнить слова, и Розакок подумала: «Вот ошибка номер один. Девять месяцев не был дома и уже забыл», а Мама открыла было рот, чтобы прочесть молитву самой, но Рэто вдруг выпалил: «Боже, благодарю тебя за обед».

Они ждали, пока он скажет «аминь», но так и не дождались, постепенно подняли головы, развернули салфетки, и блюда стали переходить из рук в руки. Все знали, что нет смысла расспрашивать Рэто о поездке или об армии — в жизни он ни на один вопрос не ответил толком, но Мама не могла оставить без внимания его молитву.

— У вас там, в армии, не очень-то держатся религиозных обрядов, да, сынок?

Рэто был еще весь красный от умственной натуги.

— Да, Мам, — сказал он, макая лепешку в масло.

И поначалу казалось, что вопросы исчерпаны, но Майло поразмыслил и нашел еще зацепку.

— А как же те беседы про женщин, что ведет с вами священник?

Рэто усмехнулся в тарелку и молча жевал, но Майло не унимался.

— Их-то, надеюсь, ты посещаешь? — Рэто по-прежнему молчал, хотя Мама не сводила с него глаз. — Верно, Рэто? — не отставал Майло.

На этот раз Сисси, подняв брови, поглядела через стол на Розакок, что означало: «Мне он только муж, а тебе кровный брат. Ты его и уйми», и Розакок сказала:

— Будет тебе, Майло.

— Да, перестань, — вмешалась и Мама, но ее уже разбирало любопытство и, Когда все стали молча есть, она поинтересовалась: — Это что, беседы про брак, сынок?

— А кто его знает. Ни разу не слушал.

— Эх, свое счастье упускаешь, — сказал Майло.

— Не знаю, — сказала Мама. — Есть такие, что и не хотят жениться, верно, сын?

Рэто кивнул:

— Я как раз такой.

Маме пришлось сделать еще один заход.

— Сынок, у вас там есть священник для баптистов или для всех один и тот же?

— Я с апреля ни одного баптиста не видел. Сплошь католики.

— Ну, сегодня увидишь, и не одного.

— Как это?