— Там же в скорости, как Буду брали. — Он заголил рукав, и Меркулов увидел, что вся рука Николая, по локоть и дальше, во вмятинах и рубцах. — Ты же помнишь, — этот переход на «ты» был естествен и нужен в их беседе, — сплошной камень был, все заминировано, немцев из бункеров выбивали. Мина рванула слева, весь бок побило и ногу, и по шее прошло, но все в мясо, а ладонь так и повисла. В госпитале и оттяпали.
— Вон оно что…
— А домой вернулся, тут опять фортуна задом повернулась, — без всякого перехода продолжал Николай. — Вскорости мать с отцом в одночасье померли. Братана старшего убили на войне, сестра в городе…
«А Груня?» — хотел спросить Меркулов, но что-то его остановило.
— …Лет пять в колхозе тянул, на разных подсобных работах со своей культяпкой-то. А времена, ты помнишь, какие были трудные. Из Амбы тогда много народу подалось…
Меркулов вспомнил мертвый дом с заколоченными окнами.
Сначала-то его приголубила, удивила патриархальность сибирского села. Старики степенные, приветливые, кланяются друг дружке при встрече, заводят долгие беседы. Но скоро тишина, разлитая вокруг, начала оборачиваться чем-то противоестественным, и особенно гнетуще давила она в тот летний приезд за грибами, когда среди разбросанных по угору домов в тихие вечера не увидишь, бывало, на улице ни души. Только ребятишки гоняют под угором футбол, только одиноко сидят на скамеечках или постукивают топориками во дворах старики. Припевок девичьих, непременных в деревенские вечера, не слышно было. Раз светлой ночью — был местный праздник, справляемый здесь в честь какого-то Прокопия, не то святого, не то просто праведника, — шатались по деревне две подвыпившие немолодые женщины, нелепо нарядившиеся, и нестройно тянули старые песни.
Впрочем, было лето и еще не приспела страдная пора; Меркулов уже знал, что Амба — это всего лишь отделение совхоза, а основные силы земельного производства — в Колымани. Придет осень, тогда и можно будет судить о нынешней деревенской действительности.
…Груня сошла с крыльца, сделав передник мешочком, что-то несла, за ней выскочила Маринка, пританцовывая, обе, в светлых платьях, пошли по двору, по траве, залитые предвечерним светом, к сараю, у раскрытой двери которого на вытоптанной земле расхаживали серые утки. Груня опростала передник над корытом, и утки подбежали, облепили со всех сторон, перегнули шеи в корыто, дробно забили носами. А Груня с Маринкой стояли в закатном солнце, Маринка смеялась, что-то оживленно говорила матери, но звуки сейчас не касались Меркулова, и он видел только эти два радостных светлых пятна — Груню и Маринку.
После небольшой паузы Николай сказал раздумчиво:
— Эх, Григорий Никитич, не видишь ты, как жизнь стала налаживаться. Куда! Техника пошла! — И Николай опять без всякого перехода продолжал: — Встретились мы с ним на станции в Колымани, я сеструху встречал, а встретил его, он охотник был — не остановишь. «Солдат, ты?!» «Я, — говорю, — тот самый солдат, здравия желаю, товарищ генерал». Ну, пошли в буфет, потом ко мне наладили, а у меня пусто, один я, отца с матерью похоронил. Сели, значит, выпили. Потом по озерам его провел. Я здесь все сызмальства знаю, во всей согре был, и тонул, и выныривал. А он в городе, в исполкоме как раз был. Ну и сделал меня егерем. Дом-то пустой был, боковушку сняло у меня охотхозяйство… Николай улыбнулся виновато: — А по земле скучаю, бывает, ноют руки, все равно без дела, в баловстве с ружьем-то.
— Николай! — раздался вдруг голос Павла Ивановича. Он стоял на крыльце, потягиваясь богатырскими плечами, на красной щеке четко отпечатались наволочные тесемки. — Ты что же не пробудил? И вы тоже, Всеволод Михайлович, хороши. Выезжать ведь надо на зорю-то. Заспали, заспали, — начал он суетиться.
Николай виновато вскочил, а Груня крикнула нараспев от сарая, и в голосе ясно проступила обида за мужа:
— Что уж вы, Павел Иванович, ну их, уток-то, будет вам, отдохнули и ладно.
— Э-э, нет, — сказал как бы про себя Павел Иванович и бросился в сенцы одеваться. И еще рокотал его голос в избе, подстегивая охотников к быстрому отплытию на озера.
— Ты, Михалыч, не забыл: послезавтра День Победы?
— Как же забыть, помню. У меня для этого случая и коньячок припасен, марочный. Так что отметим.
— Марочный? — удивился Николай незнакомому слову, вернее, какой-то тайной его значимости.
Они расстелили брезентовые плащи на сожженной зимними морозами, бесцветной, мокрой от сошедшего инея траве. Николай нарубил в кустах сухих черных палок, раздул костерок, Меркулов нарезал хлеб, колбасу, сыр, разлил из термоса горячий чай — пар вился над пластмассовыми синими стаканчиками. Из кустов все так же тянуло снеговым запахом — у корней еще лежали синие глыбы, — но день вставал погожий, затянувшиеся ясной звездной ночью забережки отошли, земля согревалась, курясь еле заметным дымком. Вот этого часа и ждал Меркулов, и теперь глаза его тонули в зацветающих ветлах на том берегу, от них шло вверх, сияющее марево. Издали, не переставая, доносился стригущий звук невидимого трактора.
— Да, победа… — Николай осторожно схлебывал горячий чай. — Время-то как чешет! Давно ли было, вот кажется — вчера, а лет-то сколько прошло. Куда! Толька вон уже солдат. А генерал Красноперцев, покойник, отвоевал, отгудел. Это что же, выходит, мы с тобой, Михалыч, вроде как середнее звено… Генералы уходят, сыны в рост пошли, а мы посередке, значит… Ишь ты, какое дело! — поразился Николай своему открытию. — Без нас, стало быть, никуда, вся цепь разорвется!..
…Тогда Меркулов приехал сначала один в Сибирь. Мятущаяся душа его искала твердости, а он потерял точку опоры и, ненавидя себя за это, ухватился за спасительную мысль встретиться с Григорием Никитичем Красноперцевым. Он и сам не мог бы объяснить себе, зачем он этого хочет, но интуитивно чувствовал, что в этом его спасение.
Он ненавидел себя тогда, когда, избегая подробностей, рассказал генералу Красноперцеву все. В какой-то миг во время этой внутренней экзекуции страшное сомнение овладело им — он увидел, что генерал стар и, наверное, отрешен от реальной жизни, не сможет своим старческим рассудком понять его. К счастью, это был один миг, в следующую секунду он заметил в глазах генерала прежний живой блеск, и от сердца отлегло.
Генерал долго молчал, отдалившись во что-то свое.
— Скажи, капитан, любишь ее?
Тонко засветила Меркулову дальняя звездочка, и сердце захолонуло от простого решения, уже всходившего в нем от этих слов. Он почувствовал странную легкость, будто сбросил что-то тяжелое и давящее, и сам поразился этой легкости.
— Вижу, не отвечай. Тогда, капитан, у тебя нет выбора. Единственно, что могу посоветовать — уезжайте оттуда. Перебирайтесь-ка, Сева, в Сибирь, к нам. Ей-богу, а?
Ольга Павловна смотрела на их переезд как на нелепость, безрассудную блажь мужа, но все же скрепя сердце уступила, практический ум говорил ей, что нужно отсечь все разом.
Она быстро освоилась на новом месте, ее сразу оценили как сильного хирурга, специалиста в той самой области, где в последние годы шли напряженные, хотя и мало результативные исследования. Каждодневная практика позволила ей быстро накопить материал для защиты кандидатской степени; Ольге Павловне предлагали уже кафедру в мединституте, но она считала, что это еще рано, она была увлечена, ей хотелось накопить побольше реальных результатов…
А генерал Красноперцев был действительно стар; может быть, оттого состарился он, что деятельная натура его была обречена на бездействие; он судорожно цеплялся за все, что давало ему возможность почувствовать себя при деле; он был самый активный лектор в обществе по распространению научных и политических знаний; каждую неделю Григорий Никитич заседал в исполкоме. И все же… Как-то он зашел в редакцию (он часто выступал со статьями, воспоминаниями, и к нему привыкли, его считали своим и только снисходительно улыбались при виде его фигуры в неизменном генеральском мундире, изрядно поношенном) к Всеволоду Михайловичу.
— Чувствую, брат, того, уходили сивку крутые горки…
— Ну, Григорий Никитич!.. — начал было Меркулов говорить обычные в таких случаях слова, но бодрая фальшь его голоса вызвала у генерала только досаду.
— Ты знаешь, есть такая печальная статистика, — генерал невесело, скрипуче рассмеялся. — Пять лет в среднем живет отставник. Пять лет… Ну, а я перебрал порядком. Такие, брат, дела.
Через несколько дней его положили в больницу.
Однажды Ольга Павловна, придя с работы, сказала:
— Григорий Никитич плох, тебе надо посетить его.
Она с большой сдержанностью относилась к их встречам; сознание, что генерал, единственный в городе человек, знает их интимную историю, отчуждало ее от Красноперцева, но теперь она так и сказала: «…Тебе надо посетить его», и Меркулов понял, что это все… Когда он стоял перед ним, вытянувшимся под белой простыней, сухим, с желтыми впалыми щеками и редкими серыми волосами, смутно доносился до него тихий плач старушки, жены генерала, сидевшей у него в ногах, тихий шепот врачей и сестер, снующих в дверях, он только слышал тот, приглушенный пространством, а теперь и временем, веселый, раскатистый голос генерала: «Порядок, Сева! Благодарю за службу!..»
Меркулов с Николаем решили возвращаться в Амбу не по протоке, а плыть по неширокому Линеву в конец, там и оставить обласки до вечерней зори, а самим пройти по луговине, по желтеющим камышом озерцам, может, посчастливится поднять селезня, а там и войти с другого конца угора прямо в улицу. Действительно, с камышового островка с шумом и криком, тяжелый, как снаряд, вылетел матерый кряковый селезень, и Меркулов, сдуплетив в угон, услышал, как, мгновенно смолкнув, птица ударилась о твердую землю за камышом.
— С полем тебя, Михалыч! — похвально воскликнул Николай и в нетерпении побежал, огибая камыш, за селезнем.
«Легкий человек Николай», — подумал Меркулов.
Потом они еще бродили от озерца к озерцу, дошли до самой опушки леса. Но озерца молчали, сколько Николай ни бил рукой о штаны, ни гукал, как водяной, чтобы напугать уток. Их или не было, или, чувствуя себя безопасно в крепи, они не поддавались на хитрые уловки Николая.