В кармане волчицы заговорила помехами рация. Я не смогла разобрать ни слова, но Летлима нахмурилась, и между бровями проявилась глубокая кривая морщина.
Она привычным движением, не глядя, переключила каналы рации и рявкнула:
– Блок на шесть-двенадцать.
– Принято, – неразборчиво пробормотала рация.
И Летлима сразу же сщелкнула каналы обратно, опустила рацию в карман и снова надела нейтральное лицо.
– Постараюсь пригласить вас на ужин, – доброжелательно сказала она. – Не могу обещать.
Я машинально кивнула, а Арден вставил:
– Мне нужен будет допуск, как обычно.
– Разумеется, – она пожала плечами.
Уже из коридора она улыбнулась одними губами:
– Чувствуйте себя как дома.
И захлопнула дверь.
XLIV
Ардену и не требовались, кажется, приглашения: он был в резиденции, словно в родном лесу, и побежал решать что-то с допусками, рацией, жильем и еще какой-то ерундой.
Он побежал, а я осталась в неуютной комнате. Сидеть здесь на кровати, в свете хрустальной люстры и ярких бра на стене, было все равно что лежать на операционном столе – колко и неприятно; зато хорошо стоять у окна, скрывшись за тремя слоями полупрозрачных штор, и смотреть из полумрака в ночную темноту.
Тихо, только едва слышно гудели электричеством лампы. А за окном падал снег, белый-белый, крупными пушистыми хлопьями; казалось, поймай его в ладонь, и он обернется пушистым зверьком. Снег сыпал и сыпал, искристый и волшебный, ложился на землю беззвучно, клубился у поверхности мерцающей пеленой и заметал все следы, безжалостно и безвозвратно, будто стирая собой все, что было.
Иногда мне хотелось забыться. Взять свою память, будто ленту, взвесить в руке тяжелые ножницы; чик, чик; выкинуть лишнее с глаз долой и вон из сердца; кончики склеить и сделать вид, будто так и было всегда. Жить дальше, словно я никогда не знала Ары, никогда не бежала, задыхаясь, через лес, не кидалась в реку, не плавила олово на костре. Начать с начала, начать с нуля и ни о чем не жалеть больше.
Колдуны твердят: все мы родом из прошлого, – и носятся со своим тысячелетним наследием. Но я не колдунья, к большому своему счастью, а двоедушники умеют шагать вперед, не оглядываясь. Свою дорогу и сломать можно, и повернуть туда, куда она никогда не вела, и проложить ее по своему разумению.
Отказаться вот только – нельзя.
Однажды Полуночи – или, если угодно, Тьме – пришло в голову записать, что станет, если пройти от илистого речного берега к опушке леса, через березняк до самых маковых полей, вдоль канавы к деревеньке и дальше вверх, вверх по известняку, чтобы посмотреть с лысой горной вершины на извилистые меандры реки. Бесчисленное множество крошечных шагов, каждый из которых не несет в себе собственного смысла! Сколько развилок, разрешенных именно так, как загадано, – и сколько пустых, пронзительных дней в ожидании следующего поворота.
До каждой крупицы дорожной пыли, до каждой ковылинки, до каждой минуты сомнения и до каждой капли нежданного дождя – это и есть дорога. Ты прошел ее своими ногами, а она отпечаталась в тебе, отразилась, повторилась.
Она и есть ты.
Мы – узелки на канве мироздания. Мы – точки на струне судьбы. Мы – не та остановка, до которой успели дойти, но вся приведшая к ней дорога; мы математически определены этим путем. Вот, что мы такое.
В самом начале времен была одна только Тьма, и больше ничего не было. У Тьмы были глаза-бездны, которыми она глядела в пустынное, черное ничто.
«Зачем мне глаза, – подумала Тьма, – если в них некому смотреть?»
От горького, горького одиночества Тьма стала плакать, и плакала тысячу лет и еще тысячу лет и выплакала тысячу тысяч раз по тысяче тысяч слез. Ее слезы стеклись в круглое-круглое серебряное озеро и стали Луной.
От Луны родился свет, а искры света стали ее детьми.
Потом еще много чего было: и дети Луны отрекались от нее ради Бездны, а Бездна жевала их и выплевывала; и те, кто пустил черную воду в свои сердца, основали колдовские роды; и на землю лилась голубая кровь, пока не стала морской водой; и шестнадцать лучших колдуний вмуровали в мертвые горы, и каждая из них стала источником и матерью для реки, а их земли откололись друг от друга и научились быть островами.
Была Ночь, но никто не называл ее Ночью, потому что дня тогда не было. Мы стали говорить о Ночи лишь тогда, когда наш мир столкнулся с каким-то другим, и вместе со слепящим солнцем, белым цветом и смертью в него пришли звери.
Тогда на новой земле появился Лес, и его травы расползлись повсюду вокруг. Тогда среди деревьев родились двоедушники, сразу же подрались друг с другом и понастроили заборов. Тогда мы стали скрывать изначальный язык друг от друга и в конце концов едва его не забыли.
Это тоже кусочки наших дорог; в этом тоже есть мы.
То было дикое время, кровавое, жуткое. Что было раньше, мы помним по путаным храмовым текстам, непонятным хоралам и скрижалям, полным неясных знаков. А время старых Кланов мы знаем по поминальным песням, по страшным сказкам, по полузабытым суевериям и по острым теням, спрятавшимся за привычным сегодня.
Тогда мы были зверями больше, чем людьми. Тогда у волков рождались волки, у белок – белки, а у рыб – рыбы; тогда твоя судьба была определена с первого крика, а дорога сияла ярко-ярко, будто освещенная фонарями.
Лес велик, но все же не бесконечен. А зверей родилось бессчетное множество, и все они сидели друг у друга на головах и отчаянно друг другу мешали. Они расселились от берега до берега и от берега до гор, они научились пахать землю и ловить рыбу, они построили подземные сады и грядки на верхушках деревьев, они научились пить солнечный свет, будто сок, и все равно порою все, что они могли бы есть, так это друг друга.
Немудрено, что дороги у многих были от рождения удивительно коротки.
Лесом правили тогда хищные кланы. За право считаться сильнейшими медведи дрались с волками и росомахами, а олени бежали, бежали от этой бойни, – но куда им было бежать?
Кланы были тогда большие и малые, страшные и очень страшные. Скажем, филины были такая редкость, что даже многие волки никогда таких не видели, а их община собиралась оплакивать всякое живое яйцо: каждое рождение означало тогда чью-то смерть, и если скоро родится новый филин, значит, старый филин скоро умрет, чтобы снова стать юным птенцом.
В те времена было зряшное дело – родиться травоядным. У тебя было тогда немного шансов успеть вырасти хоть во что-то. Поэтому, когда пришел Крысиный Король и сказал, будто бы придумал для крыс и не только другое будущее, многие решили, будто он посланец милостивых небес.
Вот только Крысиный Король был не только король, но и крыса. Он был хитер и коварен, и совсем скоро пол-Леса стали его хвостами и кончили много, много хуже, чем если бы его милости не было.
Это он, Крысиный Король, придумал, будто холоднокровные должны жить в Гажьем Углу и не покидать его под страхом смерти. Это он, Крысиный Король, сделал так, что мелкие птицы сами относили своих птенцов лисам, а медведям стало можно есть кого им захочется, безо всякого разбору. Это он, Крысиный Король, лестью и подкупом запряг горностаев в свою карету и гонял так, пока они не издохли.
Многие пытались бороться с Крысиным Королем, но всякий раз, когда его убивали, он в тот же миг рождался снова, и вырастал, и становился еще злее и еще хвостатее.
Однажды Крысиный Король решил, будто он правит Лесом, а Лес – это еще не мир, хотя и очень жаль. Тогда он собрал гадов и велел им строить корабли, чтобы плыть на них через кровавое море к островам, по которым текут реки-колдуньи.
Было ясно, что от этой его придумки ничего хорошего не будет, как никогда ничего хорошего не получается из войны. Но что делать с этим, если каждый второй теперь – покорный хвост своего короля? Волки пытались им выть, и находились те, кто покорялся вою, но были и те, кто будто бы вовсе его не слышал. И все было будто бы потеряно, пока не пришел Большой Волк.
Он был сильнейший из всех волков, и от его рыка дрожали вековые дубы, стоящие в самой основе Леса. Он отрубал Крысиному Королю хвост за хвостом, он вернул в Кланы порядок, он написал первый Кодекс, он разрушил верфи, примирился с колдовскими родами и привез из-за гор Полуночь.
Полуночь была то ли жрица Тьмы, то ли лунная, то ли вообще невесть кто, по-разному говорят. Но Полуночь увидела, как плохо живет Лес, и разрешила зверям небытие. Теперь, умерев и освободившись, можно было плясать ночными огнями в ее свите; и двоедушником теперь нельзя было родиться, только войти в Охоту и поймать за хвост свою судьбу.
Все это давние сказки; но как кусочек дороги, пройденный много лет назад, отражается в тебе сегодня, так же и уши тех сказок торчат из цивилизованного, ясного настоящего.
После начала Охот мы научились различать магию и учение и назвали первую запретной. Мы построили новые, сильные Кланы, без права крови и диких, животных правил старого Леса.
Мы все это сделали, но по сей день верим, будто встреча с парой означает любовь и мгновенное счастье. И власть волков осталась тоже: это их Лес, их земля, и мало кто может противостоять их вою. Не всякий Клан умел понимать, как перерождаются звери, а волки умели; у каждого из семисот пятидесяти одного волков было свое имя и свое место.
Большой Волк, конечно, главнейший из них; все прочие волки – его советники. В столице стоит белокаменный дворец Совета, и в нем – трон и семьсот пятьдесят кресел, каждое со своим номером.
Когда подросток ловит волка, совы умеют определить, что это за волк. И если ты волк номер шестьсот сорок, ты будешь заниматься своими волчьими делами и войдешь в Совет, но особых надежд на тебя не будет, – если, конечно, ты сам собой не так хорош, чтобы стать видным лицом.
Тот, кто поймает Большого Волка, станет править Кланами. Такого уже давным-давно не случалось; с тех пор, как пришла Полуночь, многие кресла пустуют. На моей памяти не было ни Первого Советника, ни Третьего, ни Четвертого; Второй Советник умер год с чем-то назад, и тогда все Кланы неделю держали траур. А это значит, что волк Маро Покоритель Болота, который во времена Войны Кланов утопил Гажий Угол в крови, – второй по старшинству среди всех живущих ныне; и двоедушница Летлима не просто какая-то там волчица, а одна из самых-самых.