Вежливые вооруженные люди действительно были из Службы, но не имели намерения ни пугать, ни угрожать: это Ливи, уже будучи на взводе, приписала посетителю зверское выражение лица. Трис искали как вдову погибшего, чтобы предложить помощь и посетить похороны; когда она резко отказалась выйти, это списали на стресс.
За домом Бенеры действительно приглядывали. Мастер Дюме знал об этом из сводки общей агентурной сети и потому счел, что поездка к подруге вполне безопасна, и настоял только, чтобы обратно мы возвращались служебной машиной.
– И что же, они теперь будут ее судить? – деловито спросила Ливи.
Она сидела полуголая среди мольбертов, – Марек присосался к груди и уснул; у нее был домашний, какой-то нежный вид и при этом жесткий тон и суровое выражение лица.
Арден отвел глаза.
Строго говоря, в законах Кланов нет статей, предусматривающих убийство пары, – тем более при таких своеобразных обстоятельствах. Несмотря на то, что пары умирают, и иногда это происходит непосредственно от рук партнера, Волчий Кодекс умалчивает об этом; повсеместно принято, что это можно рассматривать не иначе, как трагическую случайность, а кое-кто даже говорит, что одиночество можно уже считать самым страшным из наказаний.
Тем более не существовало прецедентов с убийством зверя: это само по себе было совершенно невозможным, а невозможное, конечно, не описывают в законах.
Разумеется, действия Трис будет невероятно сложно квалифицировать в рамках существующей юридической практики, и Арден понимал это куда лучше, чем Ливи. Любое дело здесь будет шито белыми нитками и, по идее, вовсе не должно дойти до суда.
Но, с другой стороны, речь шла не просто о паре – речь шла о волке, Восемнадцатом Волчьем Советнике, элите и одном из будущих лидеров Кланов, да еще и сыне Тридцатого Волчьего Советника, наследнике длинной волчьей династии. Сложно сказать, какими путями может пойти закон в такой ситуации.
– Этот Конрад – ублюдок, – гневно сказала Ливи, – и все эти ваши волки ничуть не лучше, если станут давить на Трис!
Не знаю, как с холодным мышлением, но с лояльностью у Ливи все всегда было хорошо: даже если бы Трис ночью приехала в Бризде и хладнокровно перерезала Конраду горло, Ливи сказала бы: «Значит, было за что», – и упрямо отстаивала бы подругу.
Так и здесь: когда Марека удалось оторвать от груди и устроить на диване, Ливи сразу же полезла наверх, звонить Пенелопе и просить помочь с хорошим, неболтливым адвокатом из колдовских кругов.
Еще примерно через час пришла машина из Службы. Своей резиденции в Огице у Тридцатого не было, и Летлима распорядилась принять его у себя; ребята обходили Трис кругом, как чумную, а я всю дорогу держала ее за руку.
Трис сидела белая-белая, как полотно, совершенно расслабленная и безразличная ко всему. Она не спросила, ни куда мы едем, ни что теперь будет: только сидела, тихая и поникшая, и позволяла мне нервно гладить ее пальцы.
Ливи выдала нам в дорогу исписанный лист с контактами адвокатов и списками каких-то статей, на которые можно ссылаться при допросе, и стрясла с меня клятвенное обещание позвонить. А Бенера ни с того ни с сего вручила Трис картину: крошечный круглый холст, размером от силы с карманное зеркальце, на котором был среди темноты и еловых силуэтов выписан глаз.
В зрачке глаза горели северные созвездия и плескалось черное колдовское море.
Тридцатый приехал поздним вечером, когда мы с Трис сидели в рекреации на жилом этаже и бездумно слушали радио. Там крошечными блоками между рекламой шел какой-то юмористический спектакль, но ни одна из нас не могла разобрать сюжет и понять, почему это смешно.
Отца Конрада я до этого видела только на фотографиях, – это был высокий, усатый и стремительно лысеющий мужчина, харизматичный и приветливый на вид. Под его именем в Огиц приехала осунувшаяся тень с восковой маской вместо лица. Он тяжело сел в кресло в рекреации и долго молчал, пока в радиоспектакле кто-то преувеличенно бодро и наигранно шутил.
– Почему ты не позвонила мне? – спросил Тридцатый надломленно, и я вдруг остро почувствовала себя лишней.
Трис пожала плечами.
Он медленно кивнул, спрятал лицо в ладонях и заплакал.
LXX
Вечер тоже получился грустный, тихий, наполненный мягкой и какой-то печальной нежностью. Арден стал ужасно ласковый и целовал меня везде; я млела в его объятиях и подолгу рассматривала то вязь заклинательских татуировок, то едва заметные в неровном свете веснушки, то черты дорогого лица.
Когда он успел стать для меня таким близким, что одна только мысль: «Это могли бы быть мы», – причиняет боль?
Я тряхнула головой.
– Что это значит? – спросила я, ткнув пальцем в случайный завиток на коже, тянущийся по грудной мышце к подмышке.
– Усиливающая формула, – рассеянно пояснил Арден. Он лежал поверх покрывала, заложив одну руку под голову, в одних только полотняных штанах. Я наваливалась на него сверху, «не замечая», как вторая рука ненавязчиво оглаживает мое бедро.
Мне нравилось его касаться. В этом было что-то особенное, уютное и домашнее, как будто бы тепло чужого тела отличалось чем-то принципиальным от грелки или от батареи. Оно обволакивающее, мягкое, томное; даже просто проходя мимо, мне хочется задеть его хотя бы коротким жестом.
«Мохнатые все время обжимаются», – ворчала когда-то Ливи. После развода ее, опухшую от слез, всклокоченную от недосыпа и изрядно помятую родами, раздражали все проявления чужих отношений.
– И что она усиливает? – хихикнула я, аккуратно прикусывая кожу чуть выше линии.
– М-м-м, – покачал головой Арден, ловко запуская ладонь мне под кофту.
Его рука легким, щекочущим движением прошлась по моему мгновенно напрягшемуся животу, пальцы ласкающе обвели сосок, и я сперва глухо выдохнула, а потом спохватилась и уточнила наигранно-наивно:
– Форма усиливает твои низменные порывы?
– Сама ты низменный порыв, – обиделся он, не вынимая, впрочем, руки. – Форма усиливает все, что, может быть, нужно усилить. Здесь насечки, видишь?
С одной из сторон кривулина линии была, как щетка, облеплена тонкими делениями-рисками.
– Можно прибавить десять процентов, а можно триста. Татуировка сокращает формулу из двадцати четырех слов до одного слова и направленного импульса.
Я не умела пользоваться импульсами: это был тот самый раздел, на котором, отчаявшись, я бросила курсы по чарам и перешла в артефакторику. Мне было тогда лет десять, и я отчаянно мечтала быть хоть в чем-то похожа на Ару, чтобы память о ней продолжалась во мне и чтобы ее серна смотрела на меня из потока звезд. Увы, я так и не научилась ни видеть, ни чувствовать, и любая попытка составить чары превращалась в механическое повторение чего-то, придуманного задолго до меня.
Память об Аре жила и без моей помощи. А звезды… что звезды; звезды молчали.
Арден, ворча, все-таки вынул руку из моей одежды, сел, опершись на изголовье кровати, и принялся демонстрировать: собрал над ладонью янтарно-желтый светляк, ровный и какой-то пушистый на вид. Он передал его мне, и я качала его в руке, как котенка.
Потом Арден сказал те же слова, только теперь татуировка моргнула ослепительным иссиня-белым светом – и шар вышел почти в два раза больше. Он перекинул его из ладони в ладонь, прокатил по руке, красуясь, и потушил оба.
Все это ужасно ему шло, как лесному зверю идет зимняя шкура, а молодой ели – светлый крап свежих иголок; была в этом естественная, природная красота, как будто что-то в Ардене с самого рождения было заклинателем. Через учение и мастерство он, казалось, не столько учился быть кем-то и делать что-то, сколько становился собой.
– Почему заклинания? – спросила я, пытаясь подражать тому тону, каким он когда-то, в незапамятные время, на прогулке по лестницам Огица, спросил у меня: «Почему артефакторика?»
Он усмехнулся и притянул меня к себе, вынуждая перекинуть через него ногу и сесть сверху.
Я думала, он пошутит что-нибудь глупое, но Арден сказал серьезно:
– Я так слышу.
Я моргнула.
– Слышишь?..
Он пожал плечами и улыбнулся.
– Мир звучит на своем языке. Заклинания – это одна из мелодий в многоголосом хоре. Вести ее – это быть частью чего-то большого и вместе с тем добавлять что-то свое. Это… сотворчество.
– И ты слышишь… Вселенную? Как говорит она? Вот это все твое… «чтобы корень горя был вырван окончательно и безболезненно, а все его тело обратилось в молчаливый прах»?..
Арден поморщился, потом поправил волосы и негромко рассмеялся.
– Так ты привязалась к этому корню!..
– А ты – к александритовой пыли, – пробурчала я обиженно.
Александритовый артефакт Арден носил, не снимая: шнурок и сейчас обхватывал его шею, правда, сам круг соскользнул куда-то в подмышку.
– Эта формула, про корень… она же не работает. Это было просто упражнение, если хочешь, м-м-м, ироничное. Шутка такая, понимаешь?
– А где смеяться?
Он вздохнул.
– Заклинания очень лиричны, – мягко сказал Арден, сплетая наши пальцы, – и условны, и похожи на старые песни. И при этом они конкретны, Кесс, и каждое слово отсылает к действительной мировой правде. Нельзя вырвать корень горя, потому что его нет.
Я нахмурилась, собиралась возразить что-то, – а потом поняла.
Полуночь не ведает совпадений – вот первое, чему учат двоедушников.
Не бывает совпадений; не бывает случайностей; не бывает неожиданностей; не бывает непредсказуемого, и свободного выбора не бывает тоже, – потому что Полуночь ведает дорогами, и она никогда, никогда не ошибается.
Мы сделаны из своей дороги. Мы срослись с ней, мы состоим из нее – из каждого шага, из говорливого ковыля на лугу, из зовущего вдаль закатного солнца, из обидного жужжания мух, из жажды, из стертых ног, из блаженных ночей на цветочном поле под шатром скатывающихся с неба звезд.