Долгая нота (От Острова и к Острову) — страница 19 из 62

Маленькому Вальке нравилось вместе с Кирой сидеть на пирсе и встречать прибывающий из Кеми баркас с Сергей Андреичем. Нравились все эти уважительные «Здравствуйте, Андреич!» и «Как поживаете, доктор?» Нравилось смотреть, как Кирка повисает на его шее и обхватывает ногами. Он жмурился от удовольствия, если отчим трепал его, словно послушного щенка овчарки, за волосы и чуть ли не лаял от восторга, если и его подхватывали на руки на глазах всего причала. Но он понимал, что отец у него совсем другой человек — учёный, профессор, мировое светило. Пусть умер, но его помнит мать, его помнят на Острове, его, в конце концов, помнит Сергей Андреич.

— Я тебя, Валентин, только воспитываю. Люблю и воспитываю, а жизнь тебе дал другой человек, от него ты берёшь своё начало, помни это, — говорил отчим, когда Валька уже подрос и учился думать самостоятельно. — В тебе живёт кровь многих поколений предков Бориса Аркадьевича, и кровь строит твою судьбу. Прислушивайся к себе, находи самое лучшее, самое громкое, самое ясное и следуй ему. Знаешь ведь, говорят: «На роду написано». У тебя на роду написано стать хорошим человеком, самостоятельным. Внутри тебя тропинка, по которой идёт душа. По ней шёл отец, отец твоего отца и его отец. Если ты её почувствуешь, заметишь, то никто тебе уже в жизни не помешает, будешь самим собой. А это, Валентин, гораздо важнее, нежели быть академиком, профессором, артистом или писателем. Быть самим собой — значит продолжить движение предков, продолжить путь, на который единожды кто-то в глубине веков встал.

— А если этот кто-то встал не на ту дорогу?

— На ту, дружок, на ту самую. У тебя же есть карта и компас. Карта — это твои мечты, а компас — твоя совесть. Мечты только на часть твои собственные. Ты же не знаешь, как они возникают. Они появляются ниоткуда, и даже не замечаешь как. Просто со временем привыкаешь к ним, считаешь своими. На самом деле может быть, что-то большее, чем ты сам, их тебе незаметно подсказывает. И ты идёшь в их направлении. И вовсе не обязательно, чтобы мечты эти стали реальностью. Может быть, появятся другие мечты, и ты пойдёшь за ними. Но всякий раз оказывается, что идёшь ты по той самой тропинке, которая проложена для твоей души.

Валентин пытался понять, что говорит ему Сергей Андреич.

— Что-то большее, это Бог, что ли? Я в Бога не очень верю. В космосе никого не нашли.

— Ты сейчас как брат твой рассуждаешь: рационально, механистично. Не в космосе ищи, а внутри себя.

— Между печенью и селезёнкой?

— Между прошлым твоих родителей и твоим будущим.

— А как я пойму, что нашёл? Может, я не замечу. Или мне не нужно это замечать. Васька замечает? Васька живёт как живёт. В армию сходил, вон, вернулся. И ни о чём таком не задумывается.

— Один раз не заметишь, другой раз не заметишь, а на третий раз поймёшь, что «вот оно». И почему Васька не задумывается? Откуда ты знаешь? Может быть, если бы он не задумывался, всё у него совсем иначе было.

— Имеете в виду тот случай, когда они сарай на берегу ограбили?

— Хотя бы и это. Ведь приятели его потом на краже склада в Кеми погорели, а Васька не пошёл с ними. Отказался. Рассказывал, что и его звали, на слабо брали, а он отказался. И не от страха попасться отказался, а прислушался к себе и понял, что не его это, что хочется ему ехать в техникум поступать, что машины и механизмы для него важнее дураков-дружков с их блатной романтикой. Он же, когда какой-нибудь агрегат разбирает-собирает, светится весь. И я за него спокоен и мать спокойна, потому что есть у человека дело, есть путь. Для кого-то он покажется неинтересным или недалёким, а для его души — это самая правильная тропинка, единственная.

— А у отца какая тропинка? У него же и семья была другая, и вообще, наверное, не очень это всё правильно.

— Что не очень правильно?

— Ну, там, семья другая. Я не осуждаю его, но мне кажется, что всё должно было быть иначе.

— Почём ты знаешь, как должно было быть?

— Вы же сами, Сергей Андреевич, сказали, что тропинка внутри. Ведь и его жена, и сын — они оба на этой тропинке ему встретились, а потом вдруг мама. Потом я родился. Он же с первой женой не развёлся, ничего ей про нас с мамой не рассказывал.

— Может, и рассказывал.

— Не рассказывал. Я знаю.

— Откуда?

— Откуда-то. — Валентин задумался, — чувствую.

— И тебя это обижает? Не вини отца. У него своя жизнь, а у тебя будет своя.

— Но тропинка-то его. Вы же мне говорите, что я иду его тропинкой.

— Ты идёшь своей тропинкой. И только своей. Но она у тебя, как бы тебе это объяснить, она у тебя вроде как определена тем, как он прошёл внутри себя, что пережил, что прочувствовал, что испытал, до того как ты родился. И если ты себя станешь слушать, то и его в себе услышишь, и всех остальных, чья кровь в тебе.

Валентину эта метафизика казалось непонятной и, что самое главное, не требующей его понимания. Но разговоры с отчимом он любил, воспринимая их как признаки своего собственного взросления. Если с ним говорят о чём-то абстрактном, значит, принимают за равного. Пусть он ещё совсем маленький, но уже мужчина. Помимо любви, исходящей от Сергей Андреича, чувствовал он уважение и внимание этого очень хорошего человека.

В подъезде дома уютно пахло борщом и пирогами. Валентин поднялся на четвёртый этаж и остановился перед массивной, окрашенной синей краской дверью с тремя кнопками звонков. Под нижней блестела никелированная табличка «Эскины». Нажал кнопку и услышал, как в глубине квартиры раздалась бодрая и жизнерадостная трель. Почти сразу треснул замок, и на пороге возник Дядя Сеня в фартуке и с обувной щёткой в руках.

— А, отличник! Молодец, вовремя! — Дядя Сеня отступил в сторону и сделал театральный приглашающий жест рукой, совмещенный с таким же театральным поклоном. — Заходи, о волнитель приёмных комиссий, обувь можешь не снимать.

— Здравствуйте, дядя Сеня. Почему это волнитель? — Валентина позабавило слово.

— Ибо велик умом, строен знаниями и прекрасен ликом, о чём нам сообщила Инга Михайловна.

— Это секретарь комиссии, что ли?

— Абсолютно верно! Инга Михайловна на мой смиренный вопрос, не подавал ли документы некий сэр Соловьёв, рассыпалась вам, юноша, комплиментами. Чем это ты так сразил сердце одинокой незамужней тридцатипятилетней девушки?

— Не знаю, дядя Сеня, я вроде и не говорил ничего такого.

— Не говорил он. Ну, значит, наша Инга Михайловна не зря кандидат наук. Она, надо сказать, редкого ума женщина. После моего вопроса мгновенно провела анализ и сходу вычислила, что ты не просто Валентин Борисович Соловьёв фиг знает откуда, а Валентин Борисович очень даже понятный Валентин Борисович. Особенно понятный Борисович. Она же, отличник, у папы твоего студенткой была на кафедре, да и на Соловки с ним ездила. Подозреваю, что и мать твою, Татьяну, помнит. Роман-то на глазах студентов протекал. А от студентов, друг мой, вообще ничего не скроешь, уж поверь мне. Да и похож ты на отца, хоть и блондин белобрысый, как Татьяна. Ладно, вперёд, в палаты!

Семён Эдуардович швырнул щётку в угол, туда же отправил фартук и, взяв Валентина за локоть, повёл по длинному плохо освещённому коридору.

— Тут, отличник, огромные хоромы, раньше принадлежавшие профессору Невину и отнятые у него возмущёнными массами трудового народа. Читал Булгакова? Швондера помнишь? Вот, такие Швондеры уплотнили замечательного профессора права, а потом и сослали вместе со всем семейством. Куда — не знаю, может быть, куда-то к вам на Соловки. И стали в квартире жить нормальные пролетарии, включая моего батюшку. Но профессорский дух так просто не выветривается. Местные валлары посчитали, что в квартире должен быть свой профессор. Пошаманили там что-то у себя в параллельных реальностях, и нас теперь аж трое. Ваш покорный слуга (не профессор — пока доцент, но это дело скорое), потом профессор Волгин из МФТУ и профессор Бакеева из того же МФТУ, — произнося фамилии, он указывал на закрытые двери. — Все, как и полагается преподавателям, в отпусках, на югах да на дачах, потому квартира вся в нашем распоряжении. Никто тут тебя смущать не будет, не стесняйся. Чужих нет. Только свои.

— Проше, пан Соловьёв!

За крайней дверью, которую распахнул Семён Эдуардович, оказалась огромная квадратная комната в четыре окна, разделённая книжным стеллажом на две неравные части. Жёлтый паркет, бликующий солнцем. Зачехлённые хрестоматийные кресла. Большой письменный стол у центрального окна с компьютерным монитором. Кожаный диван с высоким подголовником. Посредине блестел приборами круглый стол.

— Людок, ты где? Отличник прибыл.

— Сейчас, Сенечка, погоди. Я Маринку покормлю. Здравствуйте, Валентин! — голос раздавался из-за стеллажа. — Извините, у нас внеплановое кормление диких детёнышей. Капризничает. Вы там располагайтесь. Можете сразу за стол садиться. Сеня, поухаживай за гостем, налей пока нашей наливки в качестве аперитива. Валентин, вы наливки домашние пьёте?

— Спасибо, Людмила… — он замялся, спохватившись, что не знает, как полностью зовут жену дяди Сени.

— Просто Людмила, без отчества.

— Спасибо. Я не знаю, пью или нет. Наверное, пью. Мы обычно сухое вино.

Семён Эдуардович достал из серванта графин толстого стекла и налил себе и Валентину густой коричневой жидкости.

— Рискую показаться брюзгой, но вина эти ваши — кислятина заводская. В Москве сейчас вин нормальных нет. Потому рекомендую попробовать этот замечательный напиток. Рецепт, отличник, хранится в тайне даже от меня. Здесь настой на всяких травках. Вроде как кофе присутствует и ещё что-то. Какие там травки, Людок?

— Какие надо, радость моя.

— Вот! — Семён Эдуардович скроил дурашливую гримасу обиды, выпятив нижнюю губу. — Не говорит. Мужу единоутробному не говорит! Я к ней и так и эдак, а она как секрет верескового мёда хранит. Ну, Валька, давай! Из вереска напиток забыт давным-давно. Поехали! За тебя, за твоё поступление. Только тссс… Это чудо пьётся медленно-медлленно.