Долгая нота (От Острова и к Острову) — страница 34 из 62

— Сплюнь, а лучше перекрестись, на святой земле живёшь. И не бойся ничего. Плохого с тобой уже достаточно случилось. Теперь должно только хорошее.

Татьяна почувствовала в словах участкового какой-то особенный смысл и вдруг с ужасом поняла, что тот ЗНАЕТ. Она повернулась к Чеберяку и встретила взгляд его спокойных карих глаз.

— Не бойся. Не скажу никому. Я всё понимаю. Понимаю, почему в милицию не пошла. Лидка мне поведала. Ещё тогда, когда ты у неё отлеживалась. Волнуется за тебя. И на неё не греши. Ей с этой тяжестью в сердце не пережить самой было. Я, как никак, друг семьи. Так что разузнал там по своим связям.

Татьяна опустилась на табурет и спрятала лицо в ладонях.

— Кто это был?

— Беглые. В розыске больше года. Отсиживались где-то. Ты не волнуйся — найдут. У них убийство конвоя, так что высшая мера обеспечена. А сама из головы и из сердца всё это выкинь. Нет ничего. И не было ничего. Жива, а это уже прекрасно. Это уже чудо. Тебе будущим надо жить, а не прошлым. Даст Бог, случится у тебя совсем иное. Я Борису верю, хоть он и москвич, да ещё и женатый москвич. И не смотри так. Это уже не Лидка. Это он сам. Когда у вас началось всё, я с ним по-мужски поговорил. Объяснил, что играть с тобой нельзя. Что если хочет что-то серьёзное, то пожалуйста, а если блажь, то я ему не позволю. Мы с ним почти ровесники, так что нормальный разговор вышел. И вот что тебе скажу: как уж там получится, не знаю, но то, что важна ты ему больше всего на свете, — факт. От меня такие вещи не скроешь. Я человека насквозь чувствую, потому как должность такая. Ты женщина умная, сама понимаешь, что у него тоже положение определённое. — Чеберяк, вынул из брюк аккуратно сложенный платок и трубно высморкался. — Ему сложнее, чем тебе. Ему новую жизнь сочинить придётся за себя и за тебя. А это сложно.

Чеберяк наклонился к Татьяне и тронул её за плечо.

— Да, что сказать-то хотел — тебя на пристани козелок наш милицейский ждать будет. Там Вахрушин — старший сержант. Носатый такой, в оспинах. Он мой шурин. Отвезёт до станции и на поезд посадит. Потом с поезда встретит. Ты ему, главное, сообщи, когда у тебя обратный билет. Я с ним договорился обо всём. И держи хвост пистолетом! За Васькой прослежу, чтобы вечерами не шлялся.

Участковый попрощался и вышел из комнаты. Сквозь открытую форточку было слышно, как он ласковым матом уговаривает двигатель завестись. Наконец стартёр поддался, двигатель сладко чихнул в открытую форточку сизым бензином и газик укатил по размазанной талой грязи колеи. Татьяна забралась с ногами на кровать и собралась заплакать. Но вместо привычных уже слёз заулыбалась. Почувствовала, что впервые за несколько месяцев ей стало необычайно легко и спокойно. Словно бы взял кто-то на себя её беды, а ей сказал: «Живи».

Теперь она сидела на нижней полке, поставив рядом с собой модную Лидкину сумку на молнии, и слушала по трансляции «Маяка» Дина Рида.

— Это он на каком языке поёт? — Женщина напротив оторвалась от карт и вслушивалась в слова «Элизабет», — не американский вроде.

— Он в Аргентине живёт, значит, на аргентинском, — веско заметил сосед, украдкой заглянув в чужие карты.

— В Аргентине, наверное, испанский, а это не испанский. Это какой-то наш язык, демократический. Может быть, венгерский? Вы не знаете? — женщина обратилась к Татьяне.

— Нет, — Татьяна протёрла в очередной раз запотевшее стекло. — Наверное, и не важно, на каком языке песня. Красиво и всё.

— Не скажите, женщина. Мне, например, песни на испанском языке нравятся. И на итальянском языке нравятся. Я пластинки покупаю с песнями на итальянском языке. А на французском я не люблю. И эта новая Матье мне не нравится. Кривляется всё что-то, причёской трясет. Видели на «Новогоднем огоньке»?

— А мне кажется, что приятная. Милая, с улыбкой хорошей.

— Не знаю, не знаю. Новомодные артисты все какие-то неприличные. Приглашают их на телевиденье, а они себя вести не умеют.

Татьяне не хотелось поддерживать разговор. Она извинилась и вышла в тамбур. Поезд медленно тронулся. Мимо стенок депо, мимо строений красного кирпича с мутными стёклами окон, мимо отцепленного от состава вагона-ресторана с сидящими на площадке официантками, мимо красного пожарного поезда, мимо бригады дорожных рабочих в коричневых ватниках, разравнивающих груду щебня. Мимо бригадира под зонтиком. Быстрее, набирая темп, словно стесняясь давешней лени и сна. Высотные дома светились окнами субботней утренней бессонницы. Какой-то проспект суетил автомобилями, обгоняя и исчезая из виду за очередными пакгаузами. И вот уже потянулся внизу мокрый асфальт перрона в лужах и трещинах, с носильщиками в болоньевых плащах.

Среди встречающих — Борис. Под огромным клетчатым зонтом. В короткой кожаной куртке и джинсах. «Надо же, не в плаще», — подумалось Татьяне. Она замахала ему рукой через стекло, а Борис отсалютовал ей зонтиком. Пробралась через тамбур, неся сумку перед собой, попрощалась с проводником и, широко улыбаясь, ступила на перрон. Борис подхватил сумку, закинул на плечо и обнял, шепча ласковое, нежное. Потом шли, прижавшись друг к другу в толпе. Стояли на эскалаторе, разговаривая лишь именами друг друга. Нашкодившими детьми, склонив головы и пряча взгляды от других пассажиров, ехали в переполненном вагоне. И лишь уже пройдя от Маяковской по огромной, дребезжащей бликами улице Горького, они словно бы очнулись, и их молчание треснуло хохотом. В холле гостиницы Борис деловито повёл Татьяну к стойке регистрации, где официальным голосом осведомился о брони для коллег из Архангельского и Курского филиалов, назвав несколько фамилий, в числе которых и Татьянину. Она заполнила карточку, получила ключи и Борис повёл её к лифту.

— Конспияция, — смешно закартавил он, когда двери за ними закрылись. — Для всех ты — сотрудник музея. Приехала на конференцию. Кстати, для тебя есть пропуск, программа конференции и талоны на питание.

— Уф, — только и смогла выдавить Татьяна.

— А ты как думала?

— Зачем такие сложности?

— Номеров не было. Забронировал через деканат как для участника конференции. Наши как раз тут должны были остановиться. Но приехали раньше и остановились в «Туристе». К тому же хочу показать тебе университет. Тебе неприятно? Можно забыть о конференции и пропуске.

— Всё как ты скажешь. Как скажешь, так и будет. Я же не знаю ничего. Я вообще в Москве второй раз в жизни.

— Ну и славно. Доверяй своему мужчине.

— Своему?

— А ты сомневаешься, девочка?

Татьяна не сомневалась. Если всё, что происходило между ними, — всего лишь сказка, то этой сказке хотелось верить. Уютно и некорыстно. Разве что детская корысть: чтобы свет не выключали, а сказку продолжали рассказывать. Как в приюте, когда лежишь под одеялом и боишься пошевелиться. Не дай бог скрипнут пружины. И все лежат и не шевелятся. А нянечка читает книжку. Долго читает. Дольше чем обычно, потому что самой стало интересно, что же там дальше произойдёт с этим Джельсомино.

Одноместный номер с телефоном и окнами на улицу Горького. Тяжёлые коричневые шторы и плотная тюль цвета беж. Подушка на кровати аккуратной пирамидкой. Репродукция Левитана на стене. Бра с причудливым абажуром над кроватью. Торшер в углу рядом со столом.

Борис поставил сумку в шкаф, помог Татьяне снять пальто.

— Никто не войдёт?

— Не бойся. Днём не войдут. Это вечером следят, чтобы посторонних в номерах не оставалось.

— Ты не посторонний.

— Это для тебя.

— Здесь и душ! — Татьяна замерла в дверях перед кафельным чудом.

— Танюша, это центр Москвы. Не «Метрополь», конечно, но хорошая, новая гостиница. Всё современное. Даже без тараканов пока, — Борис кинул куртку на стул, а сам разметал шторы по сторонам и раскрыл окно.

— Подождёшь меня? Не уйдёшь?

— Дурочка, — Борис включил радио, уселся в кресло и раскрыл газету, — куда я от тебя денусь? Теперь уже никуда.

Раскрутила краны, дивясь напору. Спешно разделась, задёрнула занавеску. Встала под горячую острую воду смывать с себя липкий пот прерывистого железнодорожного сна, тревогу пробуждений на безымянных станциях, нервный тик вагонных скрипов, собственные недостойные страхи и опасения. Вот же он, милый её Борис. Сидит в нескольких метрах от неё, в кресле с газетой в руках. Радио. Газета. Кресло. В радио что-то неторопливое и домашнее: радиоспектакль с Велиховым и Пляттом. А за окнами — опитая весной улица Горького. За окнами город, сосредоточенный будним днём, но от того не менее расточительный на звуки, запахи и надежды. Огромное бурлящее сегодня. Огромное счастье миллионов людей, в котором есть и её счастье. Пусть она украла это счастье. Счастье — единственное, что позволено красть, не раскаиваясь. Красть, не думая о расплате и наказании. Не бывает наказания за счастье, как не бывает наказания за любовь. И удивившись, обрадовавшись этой мысли, Татьяна засмеялась. Стояла под горячими струями и смеялась. Беззвучно. Глазами, которые щипало мыло, плечами, руками, поднятыми вверх. Смеялась и оживала. Оживала, как рождалась заново: не помнящей беды, оглашённой жизнью. Лучшей. Другой.

Вытерлась жёстким махровым полотенцем, промокнула волосы, посмотрела в овальное зеркало над раковиной. Увидела себя в этом зеркале, лицо своё, грудь, живот, и вдруг, словно решившись, повернулась к двери, закрыла глаза и нажала на ручку. Плотно задёрнутые шторы. Полумрак. Радио выключено. Тишина. Ушёл?! Бросилась в комнату. Нет! Здесь! Ринулась к нему, лежащему в постели, скинула одеяло и обхватила, укутала собой, целуя и смеясь. Смеялась, капая слезинками, щекотя влажными кончиками своих светлых волос, торопясь вослед своему не то крику, не стону. И, успев, уронила тело своё в темень постели, вплетя единожды эту сладкую бестелесную агонию в тугую косу своей и его памяти.

Когда через час они выходили из номера, им встретилась коридорная.

— После двадцати трёх в номерах посторонних быть не должно. Это я к вам, молодые люди, обращаюсь — правила для всех общие.