Долгая нота (От Острова и к Острову) — страница 48 из 62

Михаила она не узнала. Да и как узнать — виделись мельком один лишь раз, и то старалась не смотреть на него — стеснялась. Он подошёл, остановился напротив скамейки, где сидела Татьяна. Встал напротив солнца. Поздоровался. Татьяна прикрыла глаза козырьком ладони, пытаясь понять, кто перед ней.

— Здравствуйте, Татьяна Владимировна. Это я, Михаил. Сын Бориса Аркадьевича.

— Михаил? — Татьяна изумилась и испугалась. Ей почудилось, что Михаил приехал для разговора, который будет ей неприятен и которого она страшится. Что она может ему сказать? Она воровка, вне закона, вне совести, но нет у неё раскаянья. И никогда не появится, потому как нет у любви совести, да и быть не может.

— Да-да, здравствуйте. Вы сюда по делам или…

— К вам, Татьяна Владимировна. Я привёз письмо от отца. Нашёл в ящике после того, что случилось. Решил, что должен, просто обязан отвезти его лично.

— Что случилось? Погодите, что случилось? Что с Борисом?

И вдруг Татьяна поняла, почувствовала… Гибельное, горькое, вязкое, потливо-липкое внутри неё рвануло по венам вниз, к ногам, так что отяжелели они и отекли болью. И словно из вечного мрака и глубины Острова дотронулся до ступней и расцарапал в кровь их острый камень — холодная, злая скала отчаянья.

— Так вы не знали?

Нет. Она не знала. Она даже не чувствовала. И теперь, и после корила себя за то, что не ощутила, не услышала эту боль через многие километры, занятая Валькой, Васькиными оценками в четверти, перекладыванием бумажек в артели. Конечно, как же артель без неё, декрет, не декрет, а балансы и отчёты. И тем больнее, что так. Что словно жила этот месяц в своё удовольствие, а должна была плакать, скорбеть.

«За что же, Господи? За что? Чем провинился перед тобой этот светлый и добрый человек? Почему отказал ты ему в счастье и любви? Почему отнял и новую, и старую жизнь? Ужели мой в том грех? Ужели моя в том вина — и мне теперь наказание?» — Татьяна обняла Вальку, закрыла глаза и молча покачивалась из стороны в сторону, словно убаюкивала двух младенцев — одного спящего, уютно сопящего в кулёчке байкового одеяла, а другого внутри себя — больного, разметавшегося отчаяньем.

Подъехал Чеберяк. Заглушил мотоцикл, подошёл ближе и понял, что с Татьяной что-то не так. Взглянул подозрительно на Михаила. Тот протянул руку.

— Михаил. Сын Бориса Аркадьевича. Он скончался. Мне очень жаль.

Чеберяк пожал протянутую ладонь, опустился на скамейку возле Татьяны.

— Ну, Татьяна, пойдём. Пойдём отсюда. Пойдём в больничку. Там Андреич тебе сейчас успокоительных даст. Пойдём-пойдём. Не надо на солнце сидеть.

Он аккуратно взял у Татьяны ребёнка, посмотрел на Михаила. Тот кивнул и принял свёрток. Чеберяк помог Татьяне подняться, обнял за талию. Ноги её не слушались. В ушах пульсировала кровь. Они медленно-медленно пошли по пирсу, потом вдоль стены, поднялись по пыльной дороге до больницы. Андреич сидел на ступеньках крыльца и курил «Беломор». Он заметил их, бросился навстречу.

— Что случилось?

— Бориса не стало. Татьяне худо, сердце, наверное, — Чеберяк кивнул на Михаила: — Сын его.

Татьяну провели в палату. Сестричка уложила на кровать, измерила давление, пульс. Вошёл Сергей со шприцом.

— Татьяна Владимировна, я укол сделаю. Это снотворное. Сейчас нужно отключить сознание. Организму необходимо справиться. Это необходимо. С Валечкой всё будет нормально, не волнуйтесь. Вы же его недавно кормили, так что всё хорошо. Не волнуйтесь, мы им займёмся. А вы поспите.

Она закрыла глаза, почувствовала, как Андреич стягивает предплечье жгутом, потом лёгкий укол от иглы. Через минуту она уже спала.

Пробыла в больнице четыре дня. Силы никак не возвращались. Она с трудом выходила в коридор, боясь упасть. И когда приносили Вальку, она кормила его и сразу отдавала, чувствуя, что вместе с молоком сын выпивает из неё силы. Глубокая, резкая морщина пролегла через её лоб. Это было столь странно, что она даже не узнала себя в зеркале в уборной. Лежащая на соседней койке знакомая женщина только качала головой, наблюдая, как Татьяна аккуратно встаёт и, качаясь, стараясь не упасть, выходит из палаты.

— Бедолажка ты наша… Не убивайся же так. Не убивайся! Всё пройдёт. Всё забудется. Терпи, хорошая, терпи девонька…

Михаил гостил у Андреича. Он прожил у него все те дни, что Татьяна лежала в больнице. Каждый вечер они пили. Приходил Чеберяк, и они пили втроём. Перед выпиской Михаил зашёл в палату и отдал Татьяне конверт.

— Татьяна Владимировна, это последнее письмо отца к вам. Он собирался отправить, но не отправил. Нашёл, когда бумаги его разбирал. Конверт не запечатан, но я не посмел прочесть. Вы простите, что оказался горевестом. Не ожидал, что так получится. Когда отцу стало на лекции плохо и его отвезли в больницу, мне позвонили с кафедры. Но я уже не успел с ним поговорить. Уже не успел. Простите, не держите на меня зла, как и я на вас не держу. Отец вас очень любил. Мы говорили с ним ещё весной. Хорошо говорили. И я его понимаю и не виню. И вас не виню. Если что вам будет нужно, не стесняйтесь, пишите мне. Адрес вы знаете. На всякий случай я тут записал, — он протянул Татьяне сложенный вчетверо листок. — Я желаю вам поправиться и поскорее… — Михаил замялся, подбирая слово, — поскорее прийти в себя, оправиться от того, что произошло. Будьте счастливы. Одно жаль, что отец так своего сына и не увидел. Его же Валентин зовут?

— Да. Валечка, — Татьяна облизала пересохшие губы. Михаил протянул ей стакан с водой.

— Ну вот. Валечка. Ну, зато я на брата посмотрел. Не знаю, похож он на отца или нет. Я в этом не разбираюсь. Но я очень рад, что у меня есть брат. Ещё раз прошу меня простить. И позвольте попрощаться.

Михаил вышел, а Татьяна осталась лежать, смотря в потолок, где долгая и кривая трещина словно оплетала полосу света из окна.


Андреич Татьяну не оставил. Ежедневно он наведывался в Ребалду, измерял давление, делал уколы. Когда надобность в медицинском уходе отпала, он всё равно приезжал просто выпить чаю и поговорить, выслушать. Вначале Татьяна робела, замкнувшись в ржавой сетке своего горя, но понемногу стала раскрываться, с благодарностью принимая уважительное, внимательное молчание доктора. Он приезжал всё лето. Каждый вечер, на своём огромном, грохочущем велосипеде с двумя багажниками — спереди и сзади. Оставлял велосипед у входа в дом, поднимался к Татьяне и сидел весь вечер. Часто он рассказывал ей про Ленинград, про годы учёбы в мединституте, про то, как они студентами издевались над первокурсниками, про мосты, про метро, про то, как поют соловьи в Озерках. Помогал по хозяйству — колол дрова, поправил дверь, прочистил «голландку». Визиты его стали для Татьяны привычными, необходимыми. Живой, участливый человек рядом словно спасал её от того, чтобы ушла она в те дали памяти, из которых нет обратного пути в настоящее. Лишь ночами лежала она, обняв маленького Вальку, и беззвучно плакала.

В конце сентября Андреич, краснея и заикаясь, сделал Татьяне предложение. Чувствовалось, что ему крайне неловко и страшно. Всем своим видом он пытался показать, что готов к отказу и ни в коем разе не решится настаивать. Но к тому времени Андреич для Татьяны уже превратился в Серёжу, и Татьяна предложение приняла. Через месяц они расписались в Кеми. Свидетельницей позвали Лидку, а свидетелем Чеберяка. Скромно отпраздновали в Лидкином ресторане. Кроме них четверых на свадьбе не было никого.

Кира родилась летом. Оказалась крикливой, капризной и вечно недовольной крохой. Васька посмотрел на пухлые щёчки сестры и поморщился: «У, какая противная! Мама, если она будет выпендриваться, то, когда вырастет, я ей подзатыльники буду давать. Можно?» Но когда Киру отдали в ясли, Васька уже в ней души не чаял. Катал на закукорках и спорил с Валькой за право сидеть рядом. Четырёхлетний Валька брата несколько побаивался, но при этом нежно любил. Однажды Татьяна застала всю троицу, сидящую на скамейке перед домом. Васька по центру, а с двух сторон болтали ногами Валька и Кира. Оба обхватили руки брата и прижались к нему тощими птенцами. Васька же сидел, расправив плечи, гордо сплёвывая шелуху от семечек. Картина была столь умильна, что Татьяна вначале рассмеялась, а потом вдруг почувствовала, что сейчас расплачется, и быстро юркнула в дом, чтобы дети не заметили слёз. Её дети вовсе не походили друг на друга. Васька — тот был явно Лёнчиковый, аккуратно списанный с отца и лицом, и фигурой, разве что характером вышедший скорее в себя самого. Хотя кто знает, каким Лёнчик был в детстве. Валька походил на Татьяну. И светлыми прямыми волосами, и тонкой костью, да, пожалуй, что и какой-то внутренней манерой. Хотя нет-нет да и проскальзывало в нём что-то от Бориса — неуловимое, непроизносимое, всякий раз радующее Татьяну. Кира же фигурой напоминала Татьяну в детстве, но лицом, чуть вытянутым и острым, пошла в отца. И чувствовалась в ней будущая красота и стервозность.

Годы, что они жили вчетвером, оказались для Татьяны самыми счастливыми и спокойными. Их семья — дружная, большая, шумная — звенела и искрилась детским счастьем, доброй проказой и взаимной нежностью. И когда дети один за другим стали взрослеть, Татьяна ощущала, словно ствол их общего дерева набирает силы, упрямит вечному круговороту добра и зла. Вот-вот — и возникнут новые побеги, новая жизнь. Васька, совсем уже взрослый, должен был отправиться в армию. А после, как полагала Татьяна, по обычаю местных ребят жениться, сделав её бабушкой. «Хорошо быть молодой бабушкой, — думала она и представляла, как будет знакомить Лидку с Васькиным сыном (она была уверена, что у Васьки родится сын): — А это мой внук!»

Как-то летом, перед самой Васькиной отправкой в войска приехали они в Москву всем семейством. Поселились в гостинице «Минск» — в той самой, в которую её устраивал Борис. Окна номера выходили всё на ту же улицу Горького. Только номер на последнем этаже. Она смотрела вниз из окна и пыталась вспомнить, как было тогда, что она чувствовала. Но то ли цвет стен оказался другой, другие шторы, картины на стенах, то ли суета с детьми её отвлекала, но не могла она услышать в себе звучание прежней струны.