Долгая нота (От Острова и к Острову) — страница 59 из 62

— Внучок-то, Лёнечка, на тебя похож. Такой же шустренький, рыженький.

— Конечно, Лия Исаковна, кровь-то наша — Головинская.

В этом Лёнчик видел счастье и не представлял себе иного развития событий. Сам жениться вновь не собирался. Барышни из пароходства не обделяли его вниманием, но на симпатию их и лёгкий флирт отвечал он спокойной и сдержанной симпатией, впрочем, не оставляющей никаких шансов на развитие отношений. Однажды случился у него не то чтобы роман, но что-то такое, что потребовало от Лёнчика душевных сил, времени и, возможно, каких-то надежд. Хорошая женщина, разведённая, сотрудница конструкторского бюро одного из Ленинградских объединений. Они ходили в кино, ужинали вместе в ресторане «Восток», катались на тройках по заснеженному парку и даже целовались на эскалаторе. Но ничего не получилось. Не смог и не захотел Лёнчик обмануть себя. Давно уже понял, что единственным грузом его души, единственным счастьем сердца была и останется Татьяна. И никто другой не сможет стать для него своим. Хорошая женщина обиделась, перестала звонить и в скором времени навсегда исчезла из его жизни.

А забрать к себе Ваську не получилось. Умер Андреич. Чеберяк прислал телеграмму, но на похороны Лёнчик не приехал. Уже и билет купил, собрался, на работе отпросился, но, придя на вокзал, посмотрел на стоящий состав, развернулся и, опустив голову, побрёл обратно в метро. Доехал до Лавры, свечку поставил.

Васька же остался с матерью. И это было правильно. Лёнчик ощущал себя спокойнее от того, что их сын, уже взрослый и серьёзный, рядом с Татьяной. Когда же Валентин уехал в Москву, а через год Кира, поступив в институт, перебралась в Ленинград, надежд на Васькин переезд уже не осталось.

Шли годы. Лёнчик продолжал работать в пароходстве. После всех реорганизаций и изменений назначили его заместителем начальника всё той же ХЭГС. К этому времени оказался он там чуть ли не самым старшим. Его все знали, любили, но нет-нет, да и пытались спровадить на пенсию. На Соловки он теперь приезжал каждое лето. Чеберяк давно уже не работал участковым, болел ногами и чаще всего сидел на лавочке перед входом в дом, часами наблюдая за покачивающимися в шлюзе катерами. Выпивать ему уже не позволяло здоровье, да и Лёнчик, хоть и был моложе Бориса Ивановича почти на жизнь, тоже от этого дела отвык. Про то, что Лёнчик сделал двадцать лет назад, он Чеберяку так и не рассказал. Но по тому, как однажды посмотрел на него старик, понял Лёнчик, что тот всё знает. А если не знает, то догадывается. Было в том взгляде и понимание, и прощение, и уважение старого и мудрого человека.

Большую часть отпускного времени Лёнчик проводил у Татьяны, уже не стремясь вытащить сына на рыбалку или по грибы. Татьяна после смерти Андреича потускнела, и за следующие лет пять светлые её волосы совсем выбелила седина. Морщинки вокруг глаз, возле губ, на шее. Руки в пятнышках веснушек на некогда упругой коже словно истончились и, когда она складывала их на коленях, усевшись перед телевизором, казались вылепленными из алебастра.

Однажды, помогая Татьяне нести корзину с бельём до натянутых на воротцах за домом верёвок, спросил, не была бы она против, если бы он вернулся на Остров. Татьяна поставила корзину на перевёрнутую днищем вверх железную бочку, вытерла руки о фартук, поправила прядку волос, выбившуюся из-под платка. Долго-долго посмотрела в лицо Лёнчику, потом провела ладонью по его щеке.

— Возвращайся, Лёнечка. И не на Остров — к нам возвращайся. Мы же семья.

На следующий год, в мае, Лёнчик устроил на работе банкет по поводу своего шестидесятипятилетия, после которого неожиданно для всех, уволился из пароходства. Он сдал комнаты родственникам приятеля-книжника, собрал вещи и уехал к жене и сыну. Ночью в поезде он плакал.

13. Я и Лёха

Обитая дерматином скамейка. Лежать на ней неудобно: узкая и короткая. Уже и стул подставил, а всё не заснуть. Руку под голову положил, рука затекает. И свет этот. Всегда ненавидел ртутные лампы: мерцают-позванивают. Выключить нельзя, я просил, отказали. Приёмный покой — не положено, должен быть свет. Кого принимают-то? За всю ночь один раз только «скорая» на вызов сгоняла, бабку какую-то привезли. Сидела тут на стуле, охала, пока её в журнал записывали. Докторица дежурная спустилась, давление измерила, что-то в карточке записала и опять ушла. А бабка ворчит, что бросили её. Начала мне рассказывать про сестру свою, которая, «сучка крашеная», с мужем своим нынешним через суд половину дома у неё оттяпать хочет.

— А фигу им с маслом! Ничего не получится. У меня от матери дарственная. И против этой дарственной все их суды бессильны. Вот и бесятся. И приходят, и нервы мне трепят. До давления человека доводят, до неотложки.

В палату бабку только через час увели. Думали, либо за час оклемается, либо на тот свет поедет. Врачи — люди циничные. «Скорая» во дворе осталась. Водила в кабине спит, фельдшер с сестрой где-то за приёмным покоем гульбанят. То и дело голоса их доносятся, гогот. Весело им, телек работает. Ну как тут уснёшь? Ещё и адреналин из крови не выветрился.

Смысла здесь торчать нет никакого. Чем помогу, если что? Ничем. Просто остался, чтобы быть рядом. Просто, чтобы чувствовать, что рядом. Для Лёхи это неважно. Ему сейчас всё равно. Для меня важно. Значит, для себя и мучаюсь. И пенять не на кого.

Хорошо хоть Машку в реанимацию пустили. Как ей откажешь? Попробовали бы они… Ей вообще никто противиться не может. У неё и так в глазах электричество, а сейчас — что-то и сверх того. Весь день на стуле рядом с Лёхой просидела, всё ждала, когда в сознание придёт. Руку ему гладила. Не дождалась, уснула на соседней койке. Сестра спускалась, рассказывала, что приходил в сознание, даже с дежурной разговаривал. Та ему укол вкатила, опять вырубила. Ну, эскулапам виднее. Это не чешуйчатокрылых в песке копать да не участки проектировать — где горочка, где водичка.

Валентин приехал. По стеклу пальцами барабанит. Ему в приёмный покой не войти — дверь изнутри заперта. Сестру растолкал, говорю, мол, пойду на свежий воздух, но ещё вернусь. Это чтобы пустила. Та из-за стойки вылезла, на лице вмятина от пуговицы. Просопела что-то, отперла.

Руки друг другу пожали, Валентин меня по плечу хлопает.

— Ну, как он?

— Спит, — отвечаю.

— Пусть спит. Мы врачу звонили, который оперировал. Оказался знакомый Ольгиных родителей. Уверяет, что опасности нет. Лёгкие пробиты, но это не страшно. С одним из ментов хуже. С тем, что в военный госпиталь отвезли. Боятся, не оклемается. А с другом твоим всё хорошо. Хирург говорит, дескать, плевральную полость дренировали, всё что надо сделали, антибиотики вкололи. И ещё повезло, что обе пули навылет. Кроме лёгких ничего не задето: ни позвоночник, ни даже рёбра. Обычно ещё всякие проблемы из-за осколков рёбер.

— Ну, это понятно, — я хлопаю по карманам в поисках зажигалки.

— Вообще, как мне сказали, здоровье у парня железное, сердце идеальное, почки там, печень. Хирург спрашивал, если что не так пойдёт, можно ли всё это дело на донорские органы забрать.

— Да они что, вконец охренели?! — я с досадой кидаю сигарету.

— Шучу. Тебя подбадриваю. Не волнуйся так. И Маринке скажи, чтобы с ума не сходила.

— Что Васькин отец? — спрашиваю, — отпустили?

— Отпустили. Показания дал, протокол подписал. Посоветовали не волноваться. До Лебещины даже отвезли, не поленились. Мать его весь вечер валерьянкой отпаивала — перенервничал. Старенький, а тут такой стресс. Когда я к вам собирался, вроде заснул.

Разворачиваю привезённые Валентином бутерброды, он наливает мне кофе из термоса. Бутерброды с колбасой и солёными огурцами. Ароматные. Колбаса докторская, со слезой. Оказалось, что проголодался. Пока сюда ехал, пока в милиции сидел, пока у операционной с Машкой ждали да в приёмном покое кемарил, не замечал, что есть хочу. А сейчас, видать, отпустило. Бутерброды… Набросился на них, словно ничего вкуснее в жизни не ел. Два стрескал, два обратно завернул. Машке отнесу, проснётся же она когда-нибудь. Жалко её, последний раз часов пятнадцать назад ела и ещё вся на нервах. Но держится молодцом. Пока операция шла, сидела, не плакала, только губы обветренные ноготками обдирала. Я, чтобы её отвлечь, да и самому не рехнуться, начал что-то про детство своё плести, про то, как в больнице лежал с дизентерией. Как мне промывание желудка делали огромным таким шприцом, трубку в нос вставляли и воду закачивали. Машка слушала, что я рассказываю, кивала, даже переспрашивала. Она же понимает, что мне ничуть не менее страшно. Даже, пожалуй, что больше. Конечно больше! Для меня Лёха — это даже не друг, это просто я сам, только другой. Возможно, что лучший.

Про Валентина мне рассказала. Удивительное, конечно, совпадение. Впрочем, совпадений не бывает. Есть что-то другое, что и не понять никак, как воля чья-то. А то и верно, всё — Божий промысел. Вон Лёха давеча смеялся, когда с попом этим фальшивым спорил. А ведь есть что-то. И сегодня…

Сегодня страшно было. Если бы не Лёха, кто знает, как бы всё вышло. Но среагировал. Как учили среагировал, словно вчера только на броне с ним в «лифчиках» сидели. Видать, навсегда это: в мышцах и костях, в рефлексах. И отец Васькин — умница. Человек уже немолодой, но не растерялся. С первой очередью Валентина в плечо толкнул, сам тётку Татьяну на землю уронил и собой накрыл. Лёха, герой хренов, — в два прыжка за «уазик». А там сержант подстреленный. Лежит, рукой бедро прижимает. Шок у него. Лёха автомат забрал, затвор передёрнул и долбанул меж колёс. Как раз один из этих дверь открыл, собирался вылезать. Открыл — так на очередь и налетел, обратно в салон отбросило. Люди, что у входа стояли, только тогда в рассыпную. Большинство за угол. Никого перед почтой не осталось.

Я кричу Машке: «На землю! Ложись!» Сам через дорогу и за мусорный бак. До «уазика», где Лёха залёг, метров тридцать, а то и сорок. Лёха обернулся, меня глазами нашёл, показывает, что хочет второго мента, что у капота лежит, из-под обстрела вытащить. Ну что же это такое? Что за подвиги в мирное время? Я Лёхе машу, мол, ко мне ползи. Он головой качает. А в это время с заднего сиденья «жигулёнка» пытаются до Лёхи одиночными дотянуться. Баллоны пробили, «уазик» осел, Лёхе и не высунуться. Я, согнувшись, по канаве на карачках почти до почты добрался. Голову высунул — ме