Долгая нота (От Острова и к Острову) — страница 60 из 62

нтовская машина и Лёха как раз между мной и этими. До Лёхи уже метров восемь. Слышу, как мент под капотом стонет, живой ещё. Ранен, но живой. Господи, ну а мне до него какое дело? Лёха три пальца показывает. Значит, на счёт «три» он меня прикроет, а я к нему присоединюсь. Ну почему это со мной происходит?

Раз. Два. Три. Лёха из-за двери автомат высунул и дал длинно куда-то в сторону «жигулёнка». Я в этот момент к нему. Упал рядом, сердце стучит, хмель не чувствую, адреналин в крови, даже блядский азарт появился. И Лёха лыбится.

— Привет, — шепчет.

— Привет, — отвечаю, — тебе мой осколок в заднице покоя не даёт? Тоже себе дырку хочешь?

— А то! — смеётся. — Ещё посмотрим, у кого тут дырки будут. Это же шпана. Они и оружия в руках не держали. Сейчас мы им «завтрак на Саланге» устроим. Готов?

Сказать ему, что не готов? Сказать ему, что, если тут со мной что случится, мать с отцом с ума сойдут? Сказать, что мне выстрелов на всю жизнь уже хватило?

Передал мне автомат. А там меньше чем половина рожка: вначале две очереди по три патрона, а потом, пока меня прикрывал, ещё патронов десять. И говно же, а не оружие, «семьдесятчетвёрка» укороченная. Сейчас бы нормальный наш АКС.

— Экономь, — говорит.

Издевается. Ладно, выдохнул, сплюнул в пыль.

— Давай, опять на счёт «три». Считаем!

Я со стороны задней двери стрелял, а Леха мента за воротник подцепил и на себя вытащил. Нормально всё, убрал за машину. С той стороны матюгаются. И тут какого чёрта его дёрнуло за вторым автоматом потянуться? Не готов я к тому был. Вечная его уверенность, что пронесёт. Я же не видел, что этот Рембо задумал. А он опять выкатился, цапнул за шлейку, кувырком обратно, тут в грудь и словил. Это тот, что за рулём «жигулёнка» был, его достал. Он, пока мы за «уазиком» хоронились, аж до крыльца отполз.

А дальше всё быстро. Дальше уже мне наплевать стало. Прыгнул в сторону, очередь с колена в того, что у почты. Попал. Вскочил, заорал матерно, и на второго, что за машиной.

— Бросай, сука, — кричу, — бросай, убью!

И взял же на психику. Тот выкинул автомат из-за машины, руки поднял, заныл что-то. Стоит на коленях за машиной, трясётся, плачет. Молодой совсем, глаза затравленные, боится, что сдохнет сейчас. И сдох бы. Я же думал, что убили они Лёху. Что удержало, Господь или сирена ментовская? Как раз «десятка» милицейская с группой со стороны автобусной остановки появилась. Я за трофеем нагнулся, зашвырнул в канаву, свой автомат следом. Потом сам на землю лёг, голову руками накрыл от греха подальше. Менты не подкачали — подбежали, сразу ногами бить начали. Руки заломили, голову назад. И только слышу крик Машкин: «Не трогайте его!» И ещё женский голос был, может, тётки Татьяны, может, кого другого, я не разобрал: «Он не с ними!»

Потом тошнило от нервов. Давление поднялось или ещё что, но трясло-колотило. Помню только, Васькин отец стоит у крыльца, головой крутит, что птица больная, и на скулу свою показывает: «Шрам. Шрам. Обманул кум. Обманул. Шрам». Дался ему этот шрам. Видать, тоже нервное. Шутка ли — пожилой человек да в такой ситуации. Кстати, у того, что я на крыльце подстрелил, действительно рожа изуродована была. Я подходил, смотрел. Седой весь, руки в наколках. Наверное, главным у них был. Остальные моложе — салаги, шпана.

Когда меня в РУВД в Медвежегорск привезли, более-менее очухался. Там женщины-дознавательницы чаем отпаивали, по очереди подходили, рядом присаживались, говорили что-то ласковое. Хорошие девицы, хоть и в форме. Красивые. Я так думаю, что от запаха их духов в себя и пришёл. Мужское во мне включилось, ну и всё остальное заработало. Майор коньяк принёс, уговаривал выпить, а я не смог, вытравил сразу, еле до раковины успел добежать. Лёху от почты почти сразу на «скорой» увезли. Машка с ним поехала. И самое обидное, что не позвонить ей. Пока по канаве на карачках полз, телефон промок, не работает. Вот и крутило меня в отделении, выворачивало. Хотел, чтобы скорее закончилось, чтобы в больницу рвануть. Спасибо, менты подвезли и с врачами договорились. Те пустили. А там уже Машка возле операционной. Меня увидела, на шею бросилась, но не заплакала. Молодчина она. Ей-ей, молодчина. И красивая. Какая же она красивая. Обняла и целовать. В губы целовать. Отчаянно, нервно.

Что же с тобой такое, девочка? Что с тобой, хорошая моя?


Курю и шагаю по бордюру вокруг клумбы, стараясь сохранить равновесие. Валентин у «пассата» своего чай из крышки термоса пьёт. Хороший мужик, правильный, на мать сильно похожий. Такой же белобрысый.

— Мы тёте Татьяне сковородку в подарок привезли.

— Зачем сковородку? — спрашивает.

— Полезная вещь. Всегда пригодится.

— Странные вы всё-таки.

14. Эпилог

В телевизор с похмелья смотреть нельзя. Без того от внутреннего голоса по организму эхо гулкает. А тут совсем скверное что-то: недоброе, невнятное. Соседка с утра полтинник вернула. «Не искушай, — говорю, — нет у тебя на меня силы теперь!» Та пальцем у виска покрутила, дыхнула пивным туманом и к себе ушла, картошку жареную со сковородки жрать. Упал в кресло и, чтобы не слышать, как совесть внутри черепа с мозгом препирается, врубил ящик. Знаю же, что нельзя, но всё равно. Курить тоже вредно, а курю. Пить нехорошо, а мучаюсь. К Зойке ездить совсем нельзя, а ездил. Ей больно, мне тошно, а ездил. Теперь всё. С этим пороком, кажется, завязал. Теперь ещё курить бросить…

В ящике люди нехорошие. Много нехороших посторонних людей. И лица у них, как у повзрослевших школьных хулиганов. И ни одной женщины. Есть люди женского пола, но плоские, двумерные, словно с изнанки к ним палочки приставлены. И только один канал показывает, по остальным помехи. И за помехами интересное угадывается, как что-то специально для меня, а не разобрать.

Эти же, нехорошие, руками мне машут, к себе зовут. Недоженщин своих ближе к экрану переставили — вожделяют. Стол с бухлом бутафорским на середину вынесли, делают вид, что радостно им. Уже звук до минимума убрал, а всё шумнее там и немузыкальнее.

И в дверь опять стучат. И телефон звонит. И чайник соседкин на кухне надрывается. И знаю, чувствую, что лежит в почтовом ящике на втором этаже замечательный журнал «Химия и жизнь» с картинками, но не спуститься мне с пятого. Не найду потом сил подняться. И пялюсь в экран. И муторно. И туманно на сердце. И в желудке туманно.

Хрен-то с ними… Пусть давятся! Электричеством моим, второй год неоплаченным, давятся. Поперхнутся пусть киловаттами этими! Какое электричество, такой и телевизор. Электричество ему подавай, суке…

Но как же орут они… Как мелькают… Спать!


Вот так забудешь уже, как выглядит, ан нет — появится через двадцать лет. Войдёт, поставит автомат в угол, сядет внутрь стакана: «Ну, рассказывай». Что рассказывать? С какого места начинать? С того, когда упал в ночь, закурил у парадной, поднял воротник куртки и побрёл вдоль проспекта? Ну да, шёл дождь. Не дождь даже, а туман в движении. Пахло деревами после зимы и людьми после пива. Сигарета тухла. Теперь сигареты не умеют тухнуть, раньше умели, сколь не разминай между пальцами. Помнишь, как исчезли все болгарские сигареты? В Москве так же было? Ах, да… Ты же не застал. Исчезли и «Родопи», и «Опал», и «БТ» в твёрдых пачках, и даже «Феникс», который вонял и потому его обычно почти не покупали. И югославские исчезли. И вообще исчезло всё, что можно курить, включая «Ватру». Только «Беломор» фабрики Клары Цеткин в продуктовых магазинах: кислый, дерущий горло. Попросить закурить считалось дурным тоном. Бабки у остановки троллейбуса продавали окурки из стеклянных банок. У каждого в кармане лежал мундштук. Это Зойка подарила. Помнишь, грелись у печки на заставе перед конвоем, а я рассказывал? Зойка подарила мне мундштук — длинный, манерный, с перламутровым кольцом, как на картинке. Сломался на второй день в давке за кислым «Вазисубани». Заклеил эпоксидной смолой, перемотав суровой ниткой.

— Ты на пидора был похож с этим мундштуком.

— На себя посмотри!

— Наливай.

— Сам наливай.

Наливаю в кружки с отбитыми ручками. Хорошие кружки с синей каймой. Из них пились чай, вино, водка, кисель. О да, тогда мы варили кисель из пакетов в алюминиевой кастрюле на коммунальной кухне чужого дома, куда приходили в гости, надеясь на расположение хозяек, коих было две или три. Чья это была квартира? Они располагали нас к себе, мы пели им песни и читали стихи. Чаще свои. У Лехи хорошие, а у меня плохие. Плохие стихи под кислое вино. Кислое вино с кислыми корейскими сигаретами «Птичка», украденными из места, где их было много. Улица Красная. Высокие потолки, быстрые тараканы. Стёртые ступени на второй этаж, мутные стёкла во двор. Всегда шёл дождь. Говорили, что он радиоактивен. Возможно, что мои редкие волосы — следствие того дождя, умных, но забытых мыслей, кислого вина и кислых сигарет.

— Давай, за воспоминания. Понеслась!

Что рассказывать? Могу рассказать про Север. Привёз я с Севера какую-то нездешнюю, несклоняемую тоску. Словно повидался с человеком, которого знал ещё молодым, а теперь сам уже не совсем и молод, а он всё такой же. Такой же, в том же свитере, в тех же сапогах кирзовых стёртых, в портках серых, в той же шапочке дурацкой, да только меня не помнит. Ни как разговоры разговаривали, ни как пили вместе, ни как под одним спальником зубами от холода позвякивали — ничего в памяти не сохранил. Север такой — помнит тех, кого привязал к себе шнурком от палатки или ремнями от вьючника, кого споил вусмерть бражкой из томатной пасты да закусал-загрыз совестью. А иных (вроде меня) отпустил и позабыл. И неважно, что всё детство прыгал я со льдинки на льдинку да швырял горбушками в повадившегося бродить по помойкам белого медвежонка. Неважно, что бродил экспедициями по тундре, трясся дизелями с работягами. Северу всё равно. Отпустил. И кидал я камушки в холодную воду, и шлёпал ладонью комаров на шее, и ковырял в зубах иголкой сосновой, а всё не то. Словно в аттракцион попал, в балаганчик, в передачу из телеящика, в собственные рисунки на полях тетради с лекциями по систематике. Всё вроде на местах, а неправда.