Против Трехгорки горел чердак жилого дома. На фоне ярко освещенных чердачных окон видны были силуэты людей, боровшихся с огнем. Поднималась раздвижная пожарная лестница, тянули кверху шланг.
Девушки возвращались на свои места.
Теперь, когда опасность миновала, каждый шаг по крыше стоил Нине великих усилий, она то и дело хватала Любу за руку.
— Ладно, ладно, не притворяйся, — говорила ей Люба, — только что как коза бежала…
Место у трубы казалось обжитым, своим. Девушки уселись по-прежнему. Зенитный огонь ослабел — видно, немецкие самолеты были отогнаны.
— На чем мы с тобой остановились? — сказала Люба. — Как там начало?
Тучи над городом встали…
Нина подхватила:
В воздухе пахнет грозой.
За далекою Нарвской заста-авой
Парень идет молодой…
— Люба, — сказала Нина, — вот мне рассказывали про художников. Скажи, это правда, что некоторые рисуют из головы? Как это может быть? Ничего не было — и вдруг что-то есть…
— Ну, а ты? Разве у тебя не то же самое? Стоишь у станка и делаешь ткань, которой раньше не было. Вот того куска, который ты соткала, тоже ведь никогда не было?
— Э, нет… У меня пряжа, основа… Хотя я… Постой… а ведь… верно. Я не думала про это. Интересно: не было — и вдруг стало…
Раздались выстрелы зениток с той стороны, где было тихо, где город был погружен в темноту.
Девушки оглянулись. Загорелись прожектора. Красные линии трассирующих пуль прочерчивали небо — очевидно, самолет шел на небольшой высоте. Слышалось гудение его моторов.
И вдруг прямо перед девушками одна за другой ударились о крышу две зажигалки.
Люба вскочила. В тот же миг лопата, лежавшая рядом с ней, заскользила по крыше и упала вниз. Ближняя зажигательная бомба угрожающе шипела, разгораясь.
Люба натянула брезентовые рукавицы, схватила зажигалку за стабилизатор и перебросила через карниз крыши.
Нина между тем застыла на месте от страха, вжала голову в плечи и только смотрела, вытаращив глаза, на Любу.
Теперь зенитки гремели вовсю. Послышался оглушительный разрыв фугасной бомбы.
Ко второй зажигалке было гораздо труднее добраться — Любе пришлось пролезать под какой-то проволокой, перебираться через железную балку. Когда девушка оказалась возле зажигалки, та уже прожгла кровлю. Яркое пламя било из бомбы.
Любе пришлось обойти горящую зажигалку — стабилизатор ее был с противоположной стороны. Отклоняясь от огня, Люба ухватила шипящую, горящую, брызжащую пламенем бомбу. Пламя, вспыхнув вдруг сильнее, ударило Любе в лицо. Она зажмурилась, отвела голову в сторону. Неловким движением отбросила бомбу от себя…
Ударившись ниже о крышу, зажигалка подпрыгнула и перелетела через карниз.
Люба застонала, закрыв руками лицо.
Нина видела, как пошатнулась Люба, слышала, как она крикнула:
— Глаза!..
Как упала и заскользила вниз, к краю крыши.
Вскочив, Нина бросилась на помощь. Она ловко нырнула под проволоку и стала перебираться через железную балку.
А Люба соскальзывала все ближе и ближе к краю крыши. Лицо она все еще закрывала руками, даже не пытаясь удержаться.
И в последнее мгновение, когда Люба была уже на самом краю и неизбежно должна была упасть, Нина вцепилась ей в волосы левой рукой, а правой схватилась за проволоку, под которой они проползали. Любины ноги были уже за карнизом, Нина тоже скользила и едва удерживала рукой тяжесть обоих тел.
— А-а-а!.. — вопила Нина. — Спа-сите!.. А-а-а-а!..
С дальнего конца крыши спешили на помощь несколько человек. Все было ярко освещено ракетой, спущенной с фашистского самолета. С крыши соседнего фабричного корпуса кричали что-то вниз, указывая на ту крышу, где были девушки. Внизу, во дворе, рабочие поспешно растягивали брезент.
Подбежав, пожарники легли на крышу, поддерживая один другого, и подобрались к девушкам. Любу опасно было трогать, от малейшего неосторожного движения она неизбежно упала бы. Ее подхватили одновременно двое, с двух сторон, и в тот же миг третий пожарник взял за руку и подтянул вверх Нину.
Надежда Матвеевна сидела в кабинете профессора офтальмолога и слушала приговор дочери.
Профессор был старенький — бородка клинышком, руки трясутся — он отводил взгляд, не смотрел на Надежду Матвеевну. А она держалась ровно, подтянуто. Лицо замкнуто, помертвело.
— …К сожалению, — говорил профессор, снимая халат, — я могу только подтвердить диагноз больницы Гельмгольца, диагноз профессора Филатова и профессора Авербаха. Помочь вашей девочке я бессилен. Зрение не восстановимо.
Профессор снял халат и оказался военно-медицинским генералом. Он был в гимнастерке, со звездами в петлицах.
Подойдя к Надежде Матвеевне, профессор сел рядом.
— Что делать, родная, мне вас нечем утешить. Не могу сказать, как хотел бы помочь. Кроме всего прочего, еще и потому, что я ведь ваш, с Трехгорки… В пятом году я уже раклистом был. А восстание… вот он, на лбу след нагайки до сих пор… да что я, в самом деле… если б только мог…
Люба стояла у окна. Глаза ее были открыты. Те же, что и раньше, глаза. Те же, но и не те…
За окном шел проливной дождь. Черная тарелка репродуктора сообщала о положении на фронтах.
Люба смотрела в окно, но не видела вошедшую в калитку Нину — ту самую, что дежурила с ней на крыше. Рядом с Ниной шел мальчик лет двенадцати и нес в руках нечто прикрытое тряпкой.
Люба тревожно оглянулась на стук в дверь.
— Войдите. Кто это?
— Я, Любанька, Нина. — И, как была — мокрая, бросилась к подруге, обняла, спросила: — Ну, что? Не было еще письма?
Люба промолчала.
— Ни от отца, ни от Алеши?
— Нет. Ничего.
— А я говорю — не беспокойся, жди. Знаешь, как другой раз с фронта письма идут?..
Движением руки Нина подозвала мальчика, стоявшего у двери.
— Тут Колька — братишка мой — подарок тебе приволок…
Коля снял тряпку. Под ней оказалась клетка с зябликом.
Как только в клетке стало светло, зяблик оживился, почистил клюв о жердочку и запел.
— Ой, что это!..
— Яшка это. Зяблик. Люба взяла в руки клетку.
Достав из кармана молоток и гвоздь, Колька взгромоздился на стул и пристроил клетку у окна.
Как бы признав, что он наконец попал на свое место, зяблик пел самозабвенно. Если попытаться определить «тему» его песни — это была песня о счастье жизни.
Теперь Люба была в комнате одна. Она сидела, подняв голову, и слушала пение птицы. По щекам Любы медленно, медленно катились слезы.
— Есть тут кто-нибудь? — послышался из прихожей старческий голос. — Эй, хозяева, отзовитесь! Зеленцов это, дедушка Зеленцов.
Люба наскоро вытерла слезы, встала.
— Здравствуйте, Яков Фомич, заходите, пожалуйста. Только мамы нет. Она в райкоме.
— А я не к маме, я к дочке, — усаживаясь на стул, сказал Зеленцов.
— Ко мне?
— К тебе, к тебе, Люба. Садись и слушай. Время, дочка, строгое. Если я на девятом десятке с пенсии вернулся, да еще цехом командую… Дома нынче не усидишь. У нас теперь цех военный. Делаем одну деталь к боеприпасам. Так что к нам без особого пропуска даже не проберешься. Вот я какой генерал!
— Яков Фомич, чай поставить?
— Нет, нет. Сейчас убегу. Так вот, Люба, иди ко мне в цех работать.
— Я?..
— Ты, дочка, ты. Все уже для тебя приготовлено. И место оборудовано, чтобы ты работать могла… Совсем операция простая.
Горе и радость, как облачка, пробегали по Любиному лицу.
— И я смогу, вы думаете?
— Сможешь, не сомневайся. Будем с тобой вместе фашистов бить…
Люба протянула руку мимо старика. Он поймал руку, погладил Любу по плечу.
— Вот и договорились. Завтра приходи. Дисциплина у меня железная — сама знаешь.
В этом цехе работали женщины и подростки.
У верстаков в ряд стояли мальчишки. У каждого из них под ногами была деревянная подставка, и благодаря ей ребята оказывались одного роста со взрослыми рабочими.
За одним из верстаков работал косой паренек — Перепелкин. Не останавливая работы, он внимательно смотрел за тем, как старик Зеленцов показывал Любе, что ей надо делать.
Это была предельно простая операция — нужно было взять слева из стопки короткую медную трубочку, вставить в нее другую, более тонкую, загнуть ее конец и переложить деталь направо.
И снова — трубочка потолще, в нее другая — потоньше, загнуть конец, положить направо.
— Ну, вот и все, вот и отлично, — говорил Зеленцов, — пошло, пошло…
Любины пальцы делали эту простую работу все ловче и ловче.
— Жизнь требует от тебя терпения, — говорил Зеленцов, наклонившись к Любе. — Придут письма, девонька, все еще будет, родная… Ну, работай, работай. У тебя хорошо получается.
Люба прибирала комнату. Она передвигалась довольно уверенно среди знакомых предметов и, если что-нибудь было сдвинуто, ставила на место.
В клетке заливался зяблик.
Прислушавшись к чему-то, Люба подняла голову. Она тревожно нахмурилась и вдруг бросилась к двери, вытянув вперед руки, чтобы не натолкнуться на что-нибудь.
— Филимоновы тут живут? Это дом восемь?
Обязанности почтальона исполняла рыженькая девчонка лет пятнадцати.
Она протягивала Любе треугольничком сложенное письмо, а Люба тянула руки мимо письма.
— Вот оно, вот… — почтальонша вложила письмо ей в руку. — Что, дома никого? Хочешь, я почитаю…
Они уселись на диван, и девочка стала читать:
— «Дорогая, родная моя, наконец-то у меня есть возможность написать тебе и сообщить номер нашей полевой почты. Запиши: двадцать пять дробь триста восемьдесят пять. Не объясняю, почему долго не писал — нельзя было. Теперь буду писать часто. Я постыдно здоров. Ни одной царапины. И только бесконечно беспокоюсь о тебе. Как ты там? Как мама? Как отец? Помню, как он переживал, что из-за руки не берут в армию. Представь себе, моя знаменитая неловкость неожиданно пригодилась. Вчера я споткнулся у входа в блиндаж и упал. Ты, конечно, помнишь, как я это красиво делаю? А если бы не упал… В общем, это был очень удачный номер. Сколько я написал бы тебе ласковых слов, если б не военная цензура. Не хочу доставлять им развлечение. Обнимаю тебя. Сегодня у нас большой день: наша часть наконец пошла вперед. Знала бы ты, какая всех охватила радость! Мы застоялись в обороне, и накопилось столько ненависти, что не дай ей выхода — кажется, разорвемся на куски. До свидания, родная. Твой Алеша».