За окном сияло солнце. Нина — Любина подружка — читала ей другое, новое письмо:
— «Любушка, родная, теперь, когда мы наступаем, когда гоним с советской земли этих убийц, этих зверей, теперь все тяготы войны воспринимаются совсем по-иному. Великая это сила — сознание своей правоты, справедливости, сознание, что ты песчинка того урагана, что сметает прочь всю эту нечисть. Моя бесконечно любимая, от тебя еще нет писем. Жду с нетерпением. Если б ты только знала, как тяжко мне быть командиром. Хоть маленьким, но командиром. Не знаю, есть ли на свете человек более неприспособленный к тому, чтобы приказывать, распоряжаться людьми и, что самое страшное, чужими жизнями. И только сознание того, что мы охраняем Родину, вас, своих родных, только это сознание дает мне силу и право делать то, что я делаю. Да, Любушка, слыхала ли ты новую песню «Землянка»? Какая хорошая песня! Кто сочинил, не знаю. За душу берет…»
Сев рядом с Любой и свободной рукой обняв ее, читала новое письмо мать — Надежда Матвеевна. За окном теперь шел снег.
— «Когда я получил вчера твое первое письмо, когда взял в руки этот хрупкий конверт, я почувствовал себя самым счастливым человеком на свете. И вдруг — чужой, не твой почерк, потом это известие… Что сказать тебе, моя любимая?.. Я не верю, что ничего нельзя сделать, я уверен, голову даю наотрез, что тебя вылечат и твои родные глаза будут так же все видеть, как прежде. Ну, а если бы это было, к несчастью, не так, я отдам тебе свои. Я буду с тобой всегда, каждое мгновение. Я буду твоими глазами. Я буду твоим рабом. Я люблю тебя, бесконечно люблю. Если это было бы возможно, я сказал бы, что после этого несчастья люблю тебя в тысячи раз сильнее. Но это было бы неправдой. Любить сильнее невозможно. Какая все-таки несправедливость, какая чудовищная нелепость: я здесь, на фронте вот уже третий год и здоров, как бык — ни царапины, а тебя, бедненькую, война настигла дома, в Москве… Только из твоего письма узнал, что отец ушел в ополчение и от него нет известий. Как жаль, что я не могу объяснить тебе и маме, сколько на фронте таких положений, когда отправить письмо невозможно. Будьте терпеливы, верьте в хорошее. Твой муж, твой брат Алешка». Приписка: «Мы в Германии! Представь себе это счастье — враг разбит, мы перешли границу Германии. Целую тебя».
Закончила чтение Надежда Матвеевна. Молчала Люба, молчала и мать. Потом, не поворачиваясь к дочери, пересиливая себя, она произнесла:
— Девочка, я должна тебе что-то сказать…
— Папа? — встревоженно спросила Люба.
— Наш папка, наш Королев погиб… Вот уже год, как пришла похоронная…
— Мамочка! — закричала Люба. — Мамочка!
И они бросились друг к другу в объятия, заплакали. И горе Надежды Матвеевны, так долго скрываемое, вырвалось громким криком.
— Умер, умер, нет Васи, нет нашего Королева, девочка моя, нету его больше…
Падал снег за окном и, как всегда, беззаботно пел зяблик.
Теперь окно было открыто. Сияло солнце, и тяжелая ветка цветущей сирени то и дело заглядывала в окно.
Маленькая письмоносица читала Любе новое письмо:
— «…Вот он уже виден, конец войны. Уже недолго ждать. Ты меня, наверно, не узнаешь — я стал сильным и, кажется, даже ловким. Наша армия нацелена прямо на Берлин. Мы считаем это большим счастьем. Конечно, все делают одно и то же дело, и нисколько не меньше заслуга тех, кто добивает врага где-нибудь в глухом уголке Прибалтики. Но — Берлин! Разбить фашистов, как пишут в газетах, в их логове — это потрясающе! Итак — на Берлин!»
В цеху Зеленцова по-прежнему работали женщины и подростки.
Старик Зеленцов сидел у верстака, низко наклонясь над тисочками.
Люба по-прежнему брала слева короткую медную трубочку, вставляла в нее другую, более тонкую, загибала ее конец и перекладывала деталь направо. И снова — трубочка потолще, в нее другая — потоньше, загнуть конец, положить направо. Пальцы давно привыкли к этой работе и очень быстро проделывали несложную операцию.
В застекленной кабинке начальника цеха раздался телефонный звонок. Зеленцов побежал к себе в кабинку.
— Але! Откуда? Проходная? Кому пропуск?.. Конечно, выписывайте. Чего? Вот же перестраховщики вы, друзья! Пожалуйста, можете писать на корешке, что под мою ответственность. Вот же люди… — вздыхал Яков Фомич, вешая трубку.
Возвратясь в цех, он хитро поглядывал в ту сторону, где работала Люба.
Когда хлопнула тяжелая дверь и кто-то вошел, все замолчали. Люба насторожилась, удивленная этой непривычной тишиной.
Она повернула голову в ту сторону, откуда звучали гулко отдающиеся в цеху шаги.
Алеша шел по проходу — офицер, капитан Козлов — возмужавший Алеша, но все такой же длинноногий и длиннорукий.
Он смотрел по сторонам, поворачивая голову на тонкой шее то влево, то вправо, и вдруг увидел Любу.
Он бросился вперед, но тут же споткнулся и упал.
Женщины, стоявшие рядом, кинулись поднимать его. Алеша встал, смущенный до крайности.
— Спасибо, — сказал, он, отряхивая коленки.
— Настало время женщинам мужчин поддерживать, — шутливо сказала одна из тех, кто помог ему подняться.
Алеша пошел дальше, высоко поднимая ноги, похожий на цаплю.
Встревоженно ожидала Люба, еще не поверив, еще не осознав…
Алеша подошел и молча обнял ее.
И вдруг Перепелкин — косой паренек, работавший рядом, — заорал «ура» и пошел крутить «колесо» на своей деревянной подставке. Он вертел «колесо» виртуозно, на одном месте, с бешеной скоростью. В воздухе так и мелькали, как спицы, его руки и ноги.
В доме Филимоновых на комоде стояла небольшая любительская фотография Василия Королева — такого, каким он был, когда уходил в ополчение: в кепке, в телогрейке, подпоясанный ремнем…
За накрытым столом сидели Надежда Матвеевна, Люба с Алексеем и трое ткачих — подруги Надежды Матвеевны.
Водка разлита по стаканам, открыта банка тушенки.
За раскрытым окном, все на той же круто спускающейся к Москве-реке улочке, гулял, радовался, шумно праздновал Победу народ. То баян слышался, то гитара, то все покрывал смех и радостные крики.
— Что же, женщины, — сказала старшая из ткачих, тетя Катя, — с Победой.
Чокнулись. Люба только поднесла стакан к губам и поставила его на место. Едва заметным движением Алексей отодвинул стакан от края стола.
— Эй, Филимоновы, — кричали с улицы, — чего дома засели! Гулять выходите!
Тетя Катя затянула было печальную вдовью песню, но оборвала ее и обратилась к Надежде:
— Послушайте, дорогие мои — ты, Надежда, хоть и стала большим человеком, но, поскольку не зазналась, мы тебя по-прежнему подружкой считаем — ты это знаешь. Так вот, слушай, ты и Люба — обе слушайте, что я скажу. Ваше горе великое — это все понимают. И Василия мы забыть не можем и Любочку все жалеем — вы это знаете, но вспомните, дорогие, от скольких русских семей даже тепла не осталось. Все-таки и вы живы и вот Алеша вернулся. Правда же… горе — ведь его какой меркой мерять… все-таки ты, Любочка, счастливая…
Люба сидела, прикусив губу, с трудом сдерживая слезы.
— Давайте мы выпьем за то, — говорила тетя Катя, — что наши трехгорские бабы все на свете способны перенести…
Она выпила водку.
Люба вскочила с места, и ее стул со стуком упал. Протянув вперед руки, она бросилась из комнаты.
Алеша выбежал вслед за ней на крыльцо. Обнял.
Люба, плача, уткнулась в его плечо.
— Оставь меня, оставь. Уходи от нас… — говорила она сквозь слезы.
— Я люблю тебя.
— Уходи, ушастик. Это счастье, что ты вернулся, но уходи!
— Куда? Куда я от тебя уйду? Я люблю тебя.
— Я, конечно, эгоистка, но не настолько, чтобы ради себя погубить твою жизнь.
— Ответишь мне правду? — спросил Алеша.
— О чем?
— О том, о чем я сейчас тебя спрошу.
— Конечно, отвечу.
— Правду?
— Правду.
— Поклянись.
— Клянусь, отвечу правду.
— Ты бросила бы меня, если б со мной такая беда?
Люба молчала.
— Ну, отвечай. Только честно.
Люба протянула руки, и Алексей обнял ее. Они молчали.
Затем, после паузы, Алеша сказал:
— Ну, вот и договорились. Куда же тебе от меня и куда мне от тебя.
— А знаешь, почему ты вернулся живым? — уже улыбаясь, спросила Люба. — Потому что я кошку обогнала.
— Какую кошку?
— Черную… Что это?
Люба почувствовала, что Алеша положил ей в раскрытую ладонь серьгу.
— Ты сберег ее… подумать только… моя тоже целая. Можно теперь покрасоваться…
Горько усмехаясь, она приложила серьгу к уху.
Раздался гром военного оркестра, Вверх по переулку бежали люди.
Их радостные крики смешивались со звоном труб.
Там, по верхней улице шли воины и их забрасывали цветами. Нарушая строй, обнимали солдат и, вдруг вытащив одного солдата из рядов, подбрасывали, вверх, «качали».
И Люба, Алексей, Надежда Матвеевна и их гости были здесь, среди ликующего народа. На лицо Алексея по временам набегало облачко, когда он смотрел на улыбающуюся, повеселевшую Любу.
Гремели трубы самого большого в мире оркестра — сводного оркестра на Красной площади.
Люба и Алеша, мокрые, поливаемые дождем, стояли на гранитных трибунах среди таких же мокрых и таких же счастливых людей.
На площади шел парад Победы. Проходили сводные полки всех фронтов, артиллерия, танки, пронеслась кавалерия. Развевались орденские ленты на древках знамен.
И Алеша — он был теперь ее глазами — говорил Любе на ухо обо всем, что происходило в великий день на Красной площади Москвы. Говоря, протягивал руку, указывая на что-нибудь, как если бы она могла это видеть.
Трепетно слушала Люба, и выражение его лица тотчас же появлялось на ее лице, переливалась улыбка от него к ней, когда он показывал что-то забавное, переходило от него к ней удивление, ожидание — и кажется, она действительно видела все, что происходило там, внизу перед ними, на Красной площади.