Долги наши — страница 18 из 61

Внезапно смолкли трубы, наступила тишина.

Все, стоявшие на трибунах, тянулись вперед, чтобы лучше увидеть то главное, великое событие, что должно было сейчас произойти…

И Алеша потянулся вперед, а Люба, удивленная тишиной, недоуменно подняла к нему лицо. Шепнув ей что-то на ухо, он указал рукой влево, и тогда Люба вместе со всеми потянулась влево и стала смотреть туда, откуда шли, со стуком печатая в тишине шаг о брусчатку, бойцы.

Дождь продолжал хлестать, но теперь никто не замечал его.

Солдаты несли фашистские знамена.

Они несли эти знамена опущенными к земле.

Мелькали черные свастики, оскаленные черепа.

Поравнявшись с трибунами, солдаты с силой швыряли эти знамена, одно за другим на землю, к подножию Мавзолея. Аплодировали трибуны. И Люба, улыбаясь, не замечая, что плачет, аплодировала вместе со всеми.


И снова — наши дни.

К воротам Трехгорки стекалась со всех сторон рабочая смена. Шли женщины, множество женщин — хозяева Трехгорки. И среди них — Вера Филимонова, тоненькая, высокая, светловолосая. В ушах ее покачивались «цыганские» сережки — подарок матери.

К ней, к Вере, пробиралась сквозь толпу идущих на работу та самая застенчивая девчушка — начинающая журналистка, которая просила Филимоновых рассказать об их семье. Она догнала Веру, пошла рядом с ней и, сияя от счастья, раскрыла тонкий журнал.

Там была напечатана статья с жирным заголовком: «Три поколения Филимоновых».

Шли женщины Трехгорки, наши современницы, женщины 70-х годов.

За проходной Вера задержалась немного, отстала от других работниц и остановилась у стены, на которой установлена мемориальная доска в память расстрелянных в девятьсот пятом рабочих Трехгорки. Постояла.

И побежала догонять своих.

В РУССКОМ ПАРИЖЕ

Теперь, дорогой читатель, я прошу вас перенестись далеко на Запад — на русское православное кладбище под Парижем. Там, на этом кладбище в Сен-Женевьев де буа, есть символическая могила одной русской женщины.

Не могила в сущности, а памятник, ибо тело ее здесь не похоронено. Женщину эту казнили немецкие фашисты, отрубили ей голову в тюрьме Платцензее.

Еще бы совсем-совсем немного времени — и она могла остаться живой: ее казнили, когда исход войны был уже окончательно решен, когда советские самолеты бомбили Берлин, а французские партизаны уже освободили Париж и победа была у порога.

…В 1917 году, сразу же после Великой Октябрьской революции, начали эмигрировать за границу прямые враги Советской власти и обманутые ими люди. Бежали офицеры и солдаты белых армий, биржевики, фабриканты, помещики и их челядь, разного рода дельцы, да мало ли еще какой люд и по каким причинам.

Эти люди рассеялись по свету, по разным странам. Во Франции бывших русских осело около трехсот тысяч.

Они оказались здесь не сразу, конечно. По мере того, как Красная Армия разбивала Деникина, Краснова, Врангеля, за границу попадали все новые и новые бывшие подданные Российской империи. Оседали во Франции наряду с простыми смертными царские сановники, эксмиллионеры, писатели-эмигранты, дамы света и полусвета.

Шло время. Угасали надежды на возвращение в Россию. Кое-кто «выплыл», приспособился к новым условиям жизни и даже преуспел, разбогатев. Большинство же пошло в официанты, в дворники, в шоферы: надо было на что-то жить. Иные опускались на дно.

Кое-кто возвращался с повинной на Родину. Иные продолжали злобствовать, оставаясь врагами новой России.

И на русском кладбище в Сен-Женевьев де буа появлялось все больше и больше крестов.

Но подрастало и новое поколение, второе поколение эмиграции. Вырастали те, кого увезли с родины детьми, и те, кто родились уже на чужбине.

Среди них были враги Советского Союза, но были и такие, у кого билось русское сердце.

Женщина, о судьбе которой я говорю, была русской аристократкой — она принадлежала к одной из самых знатных фамилий царской России. Она была молода, необыкновенно красива, широкообразованна, умна.

Родители увезли ее за границу, когда ей было шесть лет. Она воспитывалась во Франции, полюбила Францию. Выросла. Светский Париж был очарован ею. Ее веселость, остроумие, обаяние покоряли всех.

И вот, когда фашисты захватили Францию и ворвались в Советский Союз, эта русская аристократка одной из первых пошла в Сопротивление. Она не могла остаться равнодушной к судьбе своей родины — России и своей второй родины — Франции. Героически сражалась она с фашистами, была выдана предателем и схвачена гестапо.

Несколько лет тому назад я был с женой — поэтессой Юлией Друниной — во Франции, и там мы узнали об этой женщине и о ее судьбе. Все время нашего пребывания в Париже мы посвятили розыскам людей, знавших эту женщину, расспросам о ней. Мы искали и находили места, где она жила, где бывала, мы поехали в Сен-Женевьев де буа — туда, где находится ее символическая могила. Мы узнавали о других русских эмигрантах — героях Сопротивления. Мы были на холме Мон-Валериан, где расстреливали участников группы «Музея человека».

И после того каждый наш приезд во Францию был посвящен этим поискам.

У нас обоих, естественно, явилась потребность, больше — необходимость написать об этой женщине, в которой слилась любовь к России с любовью к Франции, стальное мужество с женской нежностью и обаянием, умение вести светский разговор с умением героически молчать под пытками фашистов.

Каждый из нас по-своему выполнил эту задачу: Друнина в стихах и прозе, я в той форме, которая мне более близка — в форме киноповести, которую я предлагаю вниманию читателя.

ВЕСНА 1943 ГОДА. ПАРИЖ

Веселое, весеннее солнце бьет в окно, ореолом высвечивая сидящего на подоконнике следователя.

Ветер шевелит его светлые волосы и разгоняет дым его сигареты.

Следователь смотрит вниз, на улицу — туда, где, сплющенные ракурсом, движутся пешеходы и велосипедисты. Изредка проезжают автомобили с газовыми баллонами на крыше. Проходит немецкий патруль.

Сцепились два велотакси и никак не разнимут свои машины. Рассерженные пассажиры выходят из колясочек и продолжают путь пешком.

Улыбаясь, следователь отворачивается от окна.

— Простите, я отвлекся…

Софья сидит в кресле у стола. Голова поднята. Руки сцеплены на коленях.

Следователь садится против нее.

— Вы, может быть, думаете — раз я служу в гестапо… Послушайте, тут у нас много интеллигентных людей… В конце концов, в каждой стране… в Англии, например, никто не считает стыдным быть агентом «Интеллидженс сервис», даже самые высокие аристократы… Это называется британским патриотизмом… Сигарету? Как угодно. А ведь нам известно, что вы курите… Вы себе не можете представить, как много в этом доме знают о вас. Хотите, я вам кое-что расскажу? Может быть, вы поймете, что молчать бессмысленно. Нам известно, что дочь генерала Звенигородского является участницей Сопротивления, что на ней, в числе других обязанностей, лежит делопроизводство организации. Что, обладая феноменальной памятью, она не вела никаких записей. Все адреса, явки, имена членов организации, все хранилось и хранится… повторяю — и хранится — у нее в памяти. Вот почему нам так важно, чтобы она перестала молчать и рассказала нам все, что ей известно. Мы очень хотим получить эти сведения. Они нам нужны… Вы слышите меня, очень нужны…

Голос следователя становится все глуше, глуше…

Софья смотрит мимо него, в окно, за которым раскачивается верхушка дерева, за которым ветер, небо, солнце.

На мгновение вместо этого окна мелькнула березовая рощица и белый барский дом на холме.

Г о л о с  С о ф ь и… В сущности человек живет, пока может думать, о чем ему хочется, вспоминать, размышлять…

Клубится туман, и из тумана, наплывая друг на друга, вытесняя друг друга, замелькали то бегущая по ветке, распустив пушистый хвост, белочка, то крестьянин, идущий за плугом, то жеребенок, который несется, распластываясь в воздухе, не касаясь копытами земли, то снова лишь клубится туман, то маленькая девочка — сама Софья — гонит перед собой обруч по саду, то носится, бессмысленно визжа, просто так, от радости жизни, черная собачонка и детский голос зовет ее: «Зайчик, Зайчик!»

Но вот мелькание картин прекратилось.

На крышке большого, кожаного кофра с медными застежками сидят двое детей — девочка, та самая, что гоняла обруч в саду, и ее младший братишка. Вид у девочки испуганный, она прижимает мальчика к себе, а тот, не переставая, хнычет.

Они остаются единственной неподвижной точкой среди воющего, бушующего, беснующегося человеческого океана.

По временам сюда, в порт, доносится артиллерийская стрельба, и тогда толпа, как бы вдруг заряженная дополнительной энергией, начинает метаться еще сильнее.

Г о л о с  С о ф ь и. …Да… пусть мне вспоминается этот день, когда отец увозил нас с родины… Как свято было для меня все, что он делал!.. Как мне жаль было его, Лялю, я готова была отдать за них жизнь… Сколько мне тогда было?.. Весной исполнилось шесть, значит — шесть с половиной…

Если бы кофр, на котором, опустив тонкие ножки в белых чулках и желтых туфельках с перепонкою, сидит девочка, не был поставлен в угол, образуемый каменной стеной, то и она, и братик, и кофр, и прислоненные к нему чемоданы — все было бы растоптано толпой.

Мальчишка хнычет и сучит ножками.

— К маме, к маме хочу… не трогай меня…

Он отталкивает сестру, а та его успокаивает:

— Ну, Ляленька… мама, наверно, сейчас придет…

Но мальчишка бушует все сильнее:

— Пошла вон, дура!

И бьет ногами по крышке кофра, и рвется из рук сестры. Не зная, как успокоить его, сестра снимает с себя цепочку с часиками и дает брату.

— Послушай, как тикают… Тик-так, тик-так…

Схватив часы, мальчишка швыряет их изо всей силы, и они падают за пирс — в воду.

— Вот тебе, дура! Дура! Дура! — кричит он и снова принимается реветь.